Примерное время чтения статьи 25 минуты

“Природа и Охота” 1890.3

Н. Кишенский.

НЕБОЛЬШОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ. 

Самому мне кажется, что я живу еще очень недолго, но когда начну припоминать все прошлое, то оказывается, что много воды утекло… Уже на моей памяти столько произошло событий, имевших влияние на общий строй жизни, что многое, что я хорошо помню, теперь кажется просто сном. Есть поговорка: «всё к лучшему», и другая: «нет худа без добра» ; может быть они обе справедливы, но когда припомнишь, как, даже на моей памяти, прежде жилось привольнее и вообще лучше, то невольно усомнишься. Я совсем не подвержен преждевременной старости, ибо старикам вообще приписывается наклонность находить настоящее плохим, а прошлое хорошим, я сужу по тем голым фактам, которые встают, как живые, когда я начинаю припоминать прошлое…. 

Скажут: запел ахинею, к делу не относящуюся! 

Но это скажут те, которые близоруки, которые видят лишь последствия и не видят причин, которые недостаточно умственно развиты, что видеть и понимать неразрывность всего, что происходит, безусловной зависимости друг от друга тех фактов, которых приходится поневоле быть свидетелем. 

Кто способен умственно обнять значение совершившегося и происходящего, кто может относиться созерцательно, как к бесконечной комедии, к реальной жизни, принимая в ней активного участия ровно настолько, насколько заставляет суровая необходимость, тот поймет, что в обществе, где рублем измеряется достоинство человека, — там нет места благородной страсти, там немыслима охота, как она существовала прежде. Лихорадочная погоня за лёгкой наживой, которая составляет всю суть, все исповедание современного стада русской «интеллигенции», отразилась лихорадкой на всех его действиях и отправлениях; русский «интеллигент» лихорадит в своем романе;  лихорадочной спешностью торопится в каждом деле; торопливо напивается на подвернувшейся пирушке; лихорадочная торопливость составляет отличительную черту его охоты. Он ценит и в своем помощнике ту же бестолковую лихорадочность; его пойнтер или сеттер должен носиться в карьер, лихорадочно захватывать как можно больше места, притыкаться без подводки и потяжки: — «Каков поп, таков и приход», хотя ни охотнику, ни его собаке, по большей части, некуда торопиться, но такова среда, такова вся жизнь этого современного «спортсмена», что всю жизнь его гонит и торопит безотчётно, к непонятной и неизвестной ему самому цели. Он всегда неудовлетворён, он ничем не может насладиться, ему всё мало, ему ничего недостаточно, словом, Чайльд-Гарольд, только не байроновский, а пошлого жидовского оттенка. 

Прежде в охоте искали и находили отдых, хотя временное отрешение от забот и треволнений, от грязи будничной жизни;— это был иной мир, чистый и прекрасный, потому и охотниками были лишь те, в ком пошлость не могла задушить стремлений к прекрасному, в ком оставались живы те всегда симпатичные порывы, которые характеризуют молодость и юность. 

Странно было бы утверждать, как то случается слышать от стариков, что теперь уже нет таких охотников, как прежде; хорошие, истинные охотники всегда были, есть и будут, но теперь всё спуталось; есть масса стрелков, которые охотятся по расчёту, из разных видов, совсем не охотничьих, например чтобы сойтись с нужными людьми, чтоб втереться в известный круг знакомства и мало ли ещё для каких целей. Конечно субъекты с такими поползновениями встречались всегда и прежде, но тогда их как-то скоро понимали и живо «приводили к одному знаменателю»; они поголовно делались или охотничьими шутами или прохвостами, а так как эти почётные чины не каждому по душе, то и желающих их приобрести было далеко немного. Теперь же на знакомства и панибратства стали вообще меньше разборчивы: если ловкий пройдоха держится моды относительно собак и ружей, играет в азартную игру, именуемую «голубиными садками», то успех его несомненен: он считается «охотником», ему подают руку люди, далеко выше его стоящие по общественному положению. Мало того, ловкий шельма таким путём часто втирается в настоящее с ними знакомство и панибратство. Ну разве же не стоит казаться охотником?! Не знаю, как у других охотников, охотившихся безостановочно столько же, сколько и я, видавших, как говорится, виды, но мои воспоминания о охоте  легавыми естественным образом, сами собой, распадаются на две части — на охоту прежнюю и новую. В таком порядке я и предлагаю свои «воспоминания и заметки», которые ни коим образом прошу не принимать за сочинение  предвзятой целью: — никаких целей я в нём не преследую, а излагаю в рассказах то, что помню, излагаю свои мысли, нисколько не претендуя на наставления. 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Воспоминания о прошлых охотах, охотниках и собаках.

I.

Почти поголовно все мои предки были охотники, почему ничего нет странного, что я ещё ребёнком бредил охотой. Мой отец придавал охоте большое воспитательное значение; он утверждал, что раз юнец — охотник, раз он действительно увлёкся этой страстью, он этим застрахован от многих дурных увлечений в самую опасную пору. Я был старшим в семье, почему ко мне всякие воспитательные теории применялись особенно педантично и развитие страсти к охоте, при её естественном присутствии в крови, по породе, дало такие результаты, что впоследствии увлечение охотой доходило до чего-то особенного, так что отец сожалел, да поздненько, о слишком старательном применении теории. 

Но, однако, справедливость требует заметить, что теория моего отца, относительно меня, совершенно оправдалась; я никогда не кутил, карт буквально не знаю и по сиё время не гонялся за бабьём именно в ту пору, когда этому времяпрепровождению предаются  особенным азартом! Весь наличный запас страстности и энергии поглощался охотой; не раз я жалел, что день короток, что коротко лето и осень; до полусмерти захаживал выносливых собак и случайных товарищей по охоте. В результате я приобрёл такую выносливость, что в ходьбе со мной редко кто мог потягаться, да и по сиё время, несмотря на по-видимому слабое сложение, я замучу на летней или зимней, лыжной, ходьбе многих охотников, воображающих, что они отлично тренированы. В этом нет впрочем ничего особенного. Моя тренировка началась  восьмилетнего возраста и  короткими промежутками продолжалась, во-первых, до совершеннолетия, а во-вторых, и до последнего времени. 

Мои первые воспоминания неразрывно связаны  воспоминаниями о охоте и собаках, но самые ранние относятся исключительно к охоте псовой и собакам борзым. Впрочем помню я одну легавую: каштанового,  белой грудью, большущего роста Харона. Это была злая собака, которой в доме все боялись; она жила почти безвыходно в кабинете отца или в передней. Появление Харона в зале или гостиной производило всегда переполох; меня быстро подхватывали на руки, на Харона кричали, но кроме отца, да лакея Александра, он никого не слушал и в ответ на окрики только угрюмо рычал. Харона застрелили за то, что он изгрыз руку одного из дворовых мальчишек. Отец долго потом его вспоминал и жалел. Он мне впоследствии рассказывал, что на охоте Харон был замечательный, он ходил чистым верхом и анонсом, никогда не срывал и не горячился. Получил эту собаку отец щенком от своего товарища-сослуживца по Семеновскому полку Ст….евского.
Более определенные воспоминания о охоте и легавых относятся к тому времени, когда отец начал брать меня на охоту, что было на восьмом году моего существования. И, странное дело, эти давно прошедшие охоты, на которых я присутствовал в качестве зрителя, немилосердно путаясь в высокой траве, когда гром выстрела производил на меня очень сильное впечатление, так что, при стойке собаки и в ожидании выстрелов, я позади отца бессильно садился на землю, сохранились в моей памяти до мельчайших подробностей. Я до сих пор помню те места, где убит черныш, найден выводок, стреляли бекасов. Помню подводку и стойки собак; помню промахи. Позднейшие охоты, когда я уже и сам стрелял, я помню далеко не так подробно, тут является уже нечто общее, так сказать, итоги или суммировка впечатлений, явилась способность к выводам и резонерству. 

Когда меня начали брать на охоту, отец ходил обыкновенно с легавым Ункасом. Это была собака среднего роста, поджарая, высокая на ногах,  небольшой, брылястой и ушастой головой, каштановой, очень темной масти,  маленькой белой отметинкой на груди. Старинная мода ещё жила тогда в провинции и хвост у Ункаса был отрублен; от него оставался пенёк в два вершка длиной (совершенно верно, ибо сам мерил железным аршином, который для этого брал у портного), которым он очень быстро шевелил, когда ласкался или, припав всем корпусом к земле, тихо вёл горячим следом выводка тетеревей или белых куропаток. Дрессирован Ункас был в совершенстве, хотя анонса не было; подводил он тихо, но ускорял ход по приказанию, что хорошо по белым куропаткам, которые удирают немилосердно; стоял мёртво и красиво, но по приказанию «вокруг!», тихо, как-то боком, обходил затаившуюся дичь с противоположной от охотника стороны. Вместе  выстрелом он буквально падал, точно убитый этим выстрелом, и лежал не шевелясь до нового приказания. Убитую и раненую птицу Ункас подавал, не помяв пёрышка, но делал это лишь по приказанию. Когда я участвовал на охотах с  Ункасом, то исполнял роль английского ретривера и Ункасу подавать приходилось редко; выдержка этой собаки была так хороша, что он продолжал лежать неподвижно, когда после выстрела я проносился, как бомба, мимо него к убитой птице.
Отец на охоте был порядочно горячь; если собака что-либо сдурила, он начинал злиться, хотя вообще стрелял очень недурно, начинал делать промах за промахом; кончалось поркой собаки и порчей всей охоты, так как ни собака, ни люди уже ничем не могли ему угодить. Из всех легавых отца я помню только трёх, с которыми таких происшествий никогда не бывало. Ункас один из них; не только порки, но даже окрика с  ним не требовалось. Ездил и ходил на охоту в то время я с отцом очень часто и ни разу не помню, чтобы эта идеальная собака в чем-либо сфальшивила. 

Ункас погиб от чумы, которая более чем на половину сократила и нашу псовую охоту. Ункаса свернуло в три дня. Я ревел и рыдал до полной одури; отец, хотя и унимал меня довольно строго, но сам долго ходил угрюмый и никто не мог ему угодить. Впрочем, Ункаса, кажется, непритворно жалели все домашние, это была совершенная противоположность Харону; мягкий и ласковый ко всем, «смеявшийся» на каждое приветливое слово, он по целым часам возился на дворе с  ребятишками, позволяя им выделывать  собой невыносимые вещи. За всю его жизнь никто не помнил, чтобы Ункас огрызнулся на человека. Ункас был сын Харона и какой-то легавой суки, которую я совсем не помню, так как на охоту отец её не брал и она не жила в доме, а у кого-то из дворовых людей. 

В одно время  Ункасом была у нас ещё другая легавая, сука Кора, белая,  большими тёмно-рыжими пятнами, невысокая на ногах, с длинной вытянутой головой и очень большими ушами. Её, ещё нехоженой, подарил кто-то из знакомых старицких помещиков. Ходила она вообще очень недурно, в особенности в болоте, но иногда срывала и начинала дурить, гоняться и мять дичь, с  такими замашками собака была не для охоты отца, и с Корой постоянно охотился лакей и дрессировщик отцовских легавых, Александр Федосьев, у которого она ходила прекрасно, хотя порки задавались каждую охоту форменные. Кору отец брал на уток, по которым она была мастерица и в воде действовала как земноводное, выживая уток из самых невозможных мест. Куда делась Кора, я не помню, но от неё и Ункаса остались у нас две собаки, о которых речь впереди. 

При воспоминании об этих давно минувших временах, о Ункасе и Коре, невольно вспоминаются тогдашния охоты и страшная масса дичи, которая наполняла наши леса и болота. Когда я начал охотиться самостоятельно, дичи было всё-таки еще пропасть, но уже не то, что в описываемое время. Да и как было не размножаться дичи! Стреляли в лёт из под легавых два-три помещика на громадных пространствах один от другого; у редкого был егерь для охоты и собак. В деревнях, у мужланов, ружья были редкостью, кремневые, из которых владельцы решались стрелять, предварительно осенив, себя на всякий случай крестом, только по лежачему или сидячему зайцу, да из шалаша  с чучелами по тетереву, который «сел половчее». Хищный зверь, лисица и волк, был положительно редкостью, псовые охоты уничтожали его поголовно. Наконец, власть помещика-охотника охраняла дичь несравненно действительнее разных современных урядников и мировых судей с  протоколами и судебными разбирательствами, кончающимися днём пьяного ареста при полиции или мировом съезде, за невозможностью взыскать наложенного штрафа. Поэтому, таких пакостных приспособлений, как петли и сети, тогда и в заводе у мужиков не было; обиранье яиц из гнезд водилось, но тайком и тайком, ибо если бы узнал о этом помещик, то досталось бы здорово. 

Хотя охотились тогда все, по теперешним понятиям, варварски, выбивали выводки вчистую, с  маткой включительно, но что значило убиение десятка маток-тетерок, когда сотни выводков оставались совсем нетронутыми? Дело в том, что тогда охотнику и в голову не приходило лазить за тетеревами и белыми куропатками по таким трущобам-чащам, в каких теперь только за ними и охотятся. Охотились за этой лесной дичью тогда по чистым покосам, вырубам и пустырям, где редкие кусты и деревья не были помехой для стрельбы, где и собака всегда бывала на виду. Когда вспомню по каким местам стреляли тетеревей, то теперь и мне это кажется точно сном или фантазией, а между тем я сам присутствовал на этих охотах, сам сколько раз видал, как взлетевший выводок тетеревей уже в черном пере размещался весь на виду, так как до лесу было слишком далеко. Я и сам уже начал охотиться самостоятельно, когда ещё такая охота по чистым местам существовала. Теперь найти выводок тетеревей или черныша в чистом месте и версты за две от лесу — не только странная случайность, но даже необыкновенное происшествие. 

У старых охотников, начавших охотничье поприще в двадцатых годах, было даже своеобразное понятие об охоте в частых лесах. Помню, как раз девятилетним мальчиком я присутствовал на охоте по тетеревам отца и его двух гостей – В-шева и Р-евского; охота производилась по лесному вырубу, поросшему высокой травой выше пояса;  с правой стороны тянулась лесная заросль, и все поднятые выводки перемещались в нее, так что охотникам доставалось лишь то, что падало от выстрелов с  первого подёма. Присели отдохнуть и покурить; старики на этот раз стреляли неважно, добыча была мизерна сравнительно  количеством поднятой дичи. «А отчего бы, папа, нам не пройти лесом? Ведь все тетерева там!» 

Отец промолчал, но за него мне ответил Р-ский. 

– Не наша это охота, голубчик,  – по лесу лазить, руками ловить, собакой давить, сидячих по березам бить. Этим промышленники под Петербургом занимаются. Много бьют, только это не охота.


— А знаешь, сказал В-ев, обращаясь к отцу, эта манера и у нас заводится. 3-вы братья только по чащам и лазят, да, мало того, выучили стрелять двоих дворовых; собаки ловят; бьют больше на свисток: где прошли 

— там чисто! 

— Да куда же они дичь девают?


— Продают и как-то в прок готовят,

— солят что ли. 

— Фу, скоты!


При таких понятиях и обычаях, лес, то есть такия места, в которых мы теперь только и бьём тетеревей, были в те времена своего рода заповедными местами; били то, что лес не вмещал, что от тесноты или на прогулку выбиралось вон, и этим выходцам спуску не давали, хотя бы то была и матка. Дичи же, повторяю, была такая пропасть, что, не входя в лес, по лесам и чистым вырубам, постоянно можно было настреляться досыта. 

Стояли первые числа августа; днем жара была невыносимая. Отец изо дня в день собирался «завтра» на охоту, но днём было ежедневно так жарко, что забраться куда-нибудь на целый день, как особенно любил отец, не имело смысла. Пришлось бы лежать под кустом большую часть дня. Но ожидания серенького денька оставались бесплодны; солнце вставало и садилось на безнадежно чистом небе. 

Понятно, что в виду этих постоянных ожиданий охоты, я был в лихорадке и непритворно проклинал погоду, так что даже вызвал замечание старухи няни, ходившей за меньшим братом:—«Что это ты, мой батюшка! Вёдро и теплынь от Бога, а ты какия слова произносишь!» 

Наконец, как-то для меня совсем неожиданно, за обедом отец обратился ко мне:—«Собирайся, после обеда куда-нибудь съездим недалеко». Этого было достаточно: есть я больше ничего не мог, мне казалось, что я не успею собраться, хотя все сборы заключались в том, чтобы надеть высокие сапоги. Впрочем, на охоте я исполнял почётную обязанность, именно, — носил отцу пистоны в табакерке, так как специальных пистонниц отец не любил, так же как пороховницы и дробовницы, а постоянно охотился  пантронташем, говоря весьма основательно, что аккуратно отмерить заряды,—хорошо и удобно дома, а не во время горячей стрельбы. На большие охоты брались два и три патронташа по 24 патрона, а иногда запасные порох и дробь. 

Отправились вскоре после обеда, за шесть вёрст от дому, в нашу же пустошь, часть которой были покосы, а часть свежая лесная вырубка,  редкими кустами и деревьями, поросшая высокой, как рожь, травой. Остановились около ключика; пока отец подтягивал патронташ, падевал ягдташ, а потом медленно и методично заряжал оба ствола своей длинной двухстволки 16-го калибра, Ункас, как изваяние, неподвижно сидел против него и точно наблюдал своими умными большими глазами всё ли сделано отцом, как следует. Меня всегда страшно мучила и сердила эта методичность и медленность заряжанья, казалось, почему бы не зарядить поскорее? Так нет! Отец высыпет в ствол заряд пороху из патронной трубки и аккуратно запыжит, причём даже удары шомпола, счётом пять, сделает крепко и всегда одинаково; заряд дроби крепко прижмет шомполом и запыжит; та же процедура повторяется с  другим стволом, потом взводятся курки на первый взвод, смотрится прошёл ли порох в брандтрубки и, наконец то, надеваются пистоны. Для меня эта медленность кончалась тогда настоящим припадком лихорадки, ноги тряслись, начинали стучать зубы… 

Наконец произносится «шерш» и отец шагает в сторону от дороги по вырубу, вдоль грядки невысоких бредовых кустов. Ункас не сорвался  места, как угорелый, подобно модным теперь собакам, нет, быстрой рысью, но весь настороже, готовый ежеминутно осадить на стойку, с красиво поднятой головой. Он пошёл и пошёл выписывать зигзаги. Теперь какой-нибудь юнец, наслушавшийся лекции о собаках какого-нибудь парикмахера, непременно сказал бы о такой собаке, что она сразу «ведёт» и «ведёт по пустому», что поиск её медлен… Но увы! Сколько ни помню я старых собак, все до одной искали осторожно, хотя их рысь медленной назвать было нельзя; они были в поиске постоянно начеку; но ведь дичи было пропасть, стойка следовала за стойкой. Как же не быть собаке осторожной? Иначе поневоле начиналось безобразие, которого старые охотники не выносили. Привычка собак к тому, что попусту ходить не приходилось, что если сказано «шерш», то тут есть дичь, развивало в них поневоле особую манеру поиска, которую какой-нибудь теперешний охотник, имеющий за собой крупную практику так в 5-10 лет, непременно бы счёл за фальшивую подводку.
Но хорошо зная своих собак, тогда никто не ошибался; даже я, мальчишка по девятому году, хорошо понимал уже, что просто розыск и что подводка. В сущности у старых легавых розыск и подводка были несравненно характернее, чем у новейших собак; я лично познакомился с фальшивыми подводками и даже стойками только когда пришлось охотиться с новыми собаками, — сеттерами и особенно с пойнтерами. Да, изучив основательно нескольких стариков охотников до пойнтеро-сеттериной школы, я совершенно убеждён, что ни один из них не стал бы охотиться с собакой, позволяющей себе фальшивую стойку. Браковали собак бесповоротно за гораздо меньшие «преступления по должности» . 

Не прошли мы и трёхсот шагов от дороги, как Ункас сразу вытянулся и стал; отец взвёл курки и медленно подошёл.— «Вперед!» — Ункас тронулся и повел верхом; раза два он снова останавливался, но посланный шёл дальше. В потной низинке, около широко разросшегося талового куста, он сразу вздрогнул и замер. Солнце светило встречу; отец обошёл куст с другой стороны:— «Что, Коля,— выводка или черныш?»— «Верно выводка», произнес я дрожащим голосом. 

«Вперёд!» командует отец. Ункас делает едва заметное движение, но не трогается. «Вперёд, Ункас!» произносит отец громче. Ункас делает три шага и утыкается головой в самый куст. В ту же минуту, колом кверху, взлетает черныш, но не выше четырёх аршин свертывается от выстрела и падает обратно в куст. Конечно вслед за ним в куст вскакиваю и я, но в ту же минуту, хлопая крыльями и путаясь в траве, чуть не задев меня, из-под моих ног поднимается другой черныш и тянет в сторону, но также грузно шлепается на землю после выдержанного выстрела. Я стою в кусту совершенно одурелый. Отец задаёт мне приличную головомойку:— 

«Что ты кидаешься, как дрянная собака? Куда денется убитый тетерев? Разве не видал, что после первого выстрела Ункас не лёг, а только повернул голову? Этак иной горячий охотник тебя и подстрелить может!» — «Но я ничего не видал, я думал, что черныш один». Получаю на это замечание, что так думают только индейские петухи и приказание снести убитых чернышей в тележку, чтобы не таскать с собой; возвратиться сюда-же: — «я тебя подожду». 

До кустов, где стоит кучер с лошадью, прямо, через пригорок, какая-нибудь сотня с небольшим шагов. Мне хочется поскорее сдать чернышей, я пускаюсь бегом, но тетерева, взятые за шеи, мотаются и через несколько шагов я падаю. Отец звонко хохочет:—«Да иди шагом, поспеешь!» Сдаю тетеревей и уже налегке бегу к отцу. Он стоит на том же месте и курит сигару, но Ункаса возле него нет; я этим удивлен и спрашиваю:—«А вон, гляди!» Действительно я вижу: в сотне шагов, в пол-горки, на совсем чистом и открытом месте, припав всем корпусом и только подняв голову, стоит Ункас. Отец медленно подходит; я, ещё не совсем отдышавшись от беганья, следую за ним. Ункас мельком на нас взглядывает и ведет низом в гору; он просто ползет; обрубок его хвоста быстро шевелится; через неравные промежутки времени, он вдруг падает на брюхо, но это на секунды; хвостик его начинает шевелиться еще быстрее и он ведет дальше и дальше. Мы наверху горки; около пней и редких кустиков множество ягод костяники. Ункас повел влево, но вдруг бросил и ежеминутно совсем припадая, прямо потянул направо. Место было совершенно чистое; редкая трава по вершине горки выгорела от стоявшей засухи и странно шуршала под ногами. Ункас после одной из остановок тронулся было дальше, но вдруг его точно откинуло в сторону и он, повернув голову влево, замер в такой странной позе и с таким выражением на физиономии, что отец засмеялся:—«Смотри, какова рожа!» Мы пододвинулись к собаке вплотную; отец два раза повторял: «Вперёд, Ункас!» но он не двигался с места. Только после третьего приказания, произнесенного внушительно, он как будто ожил; повернул голову в другую сторону, потом мельком взглянул на отца и заводил носом в разные стороны, осторожно втягивая воздух: — «Выводка» полушёпотом сказал отец, держа ружьё наготове. «Вперёд!» произнес он каким-то странным голосом; у меня давно подгибались коленки от волнения. Собака решилась и сделала робкий шаг вперёд. Совсем сбоку, откуда не ждали, сорвался молодой; отец повернулся и аккуратно срезал. Собака продолжала стоять. Отец несколько секунд подождал других, но они не поднимались и он стал заряжать. «Готово! Вперёд!» Два шага собаки, и ещё молодой на этот раз прямо перед собакой. Зарядить на этот раз не пришлось; от выстрела поднялся третий, срезанный так же удачно, как и два первые. Пока заряжалось ружьё, с квохтаньем взлетела матка и потянула низом в лес. Из этого выводка взяли еще двух, почти не сходя с места; два ушли, один без выстрела, по другому отец сделал два чистых промаха, это с ним случалось. 

Время близилось к вечеру; отец не мешкал на таких коротких охотах. Не стану описывать охоту шаг за шагом; до сумерек, на пространстве 60 десятин, было найдено восемь выводок тетеревей, 8 чернышей, да уже в сумерках, возвращаясь к лошади, наткнулись на огромную, как мне показалось, выводку белых куропаток, из которой отец одним удачным выстрелом вышиб пару. За время охоты мы два раза возвращались к лошади, чтобы сложить в тележку убитую дичь. Добыча оказалась следующая: 23 молодых тетеревенка, 5 старых чернышей, 2 белых куропатки и один бекас, найденный на совершенно сухом месте и далеко от болота. 

Я описал совсем не выдающуюся по количеству дичи охоту, как-то вероятно придёт в голову очень и очень многим из современных охотников, которым приходится искать тетеревиный выводок по целым дням или покупать его у промышленника, точно обложенного медведя. Такое количество дичи было самым обыкновенным делом. Я уже сам стрелял и охотился, когда ещё такое обилие иногда невольно поражало; когда на известном пространстве оказывались перемешанными несколько выводков тетеревей и белых куропаток, так что можно было принять все это стадо за одну огромную семью. 

Однако я помню и прежде сряду два лета, когда тетеревей не было или, хотя и были выводки, но очень редкие; именно это были лета 1858 и 1859 годов; почему не было тогда не только молодых, но и старые попадались крайне редко. Я положительно не знаю, но помню, что охоты были самые плачевные, совсем похожие на охоты последних лет. Но в те же два лета, в августе, охотники отводили душу по массе пролетных дупелей и выводкам серых куропаток, которых тогда было очень много. 

В 1860 и 1861 годах тетерева вновь появились, выдавались уже недурные охоты, но далеко не повсеместно, как в прежние годы; случалось в отличных местах не находить ровно ничего, а в месте сомнительном охота удавалась. 

Ещё уцелевшие старики-охотники в эти четыре года почти забыли о своих ружьях и легашах; к тому же время это, с плохой охотой, совпало со временем вечно-памятных разных реформ и «улучшений» в помещичьих хозяйствах, кончившихся поголовным задолжаньем и разореньем в большинстве. Скверное было время; и, что странно: мы, молодежь и мальчишки, чуяли, инстинктивно конечно больше, чем сознательно, всю фальшь и нелепицу западничанья и либеральничанья наших стариков, всю несуразность их новомодных хозяйств,— все это отзывалось противной приторностью: само собой, странным диссонансом, прорывалось то и дело наружу, сквозь напускной либерализм, вчерашнее крепостничество. 

Впрочем, это к делу не относится; о этом бестолковом времени я поговорю как-нибудь особо и, конечно, не в охотничьем журнале. 

От Ункаса и Коры у отца остались две собаки, оба кобели, Нептун и Цезарь; оба складом и фигурой мало напоминали отца, а тем более мать. Темно-каштановой масти, белогрудые, головастые и ушастые, огромного роста, они, как говорил мой отец и другие люди, были совершенно в своего деда, Харона. Нравом и характером Нептун вышел в Ункаса: то же добродушие и веселость, та же способность «смеяться» , делая потешную гримасу. Цезарь характером напоминал Харона, но не был в действительности совсем зол; он был лишь мрачного и угрюмого характера и кроме того неисправимый вор. Вследствие этой разницы Нептун в доме был общим любимцем, а Цезаря не любили и гнали. Нептун постоянно жил или в девичьей, или в детской, бывал даже благосклонно допускаем в комнатку няни, а это было уже совершенное исключение из общих правил, ибо няня считала собак погаными, а свою комнату со множеством образов, занимавших целую стену и несколькими, постоянно горевшими, лампадами,— местом святым, где собаке не место. И в самом деле, Нептун был замечательно вежлив дома и добродушен с детьми; что бы ни стояло в комнате съестного, что бы ребенок ни таскал в руках, Нептун никогда не возьмет без позволения. Таскает ли кто-нибудь из меньших сестер или братьев лакомый кусок, Нептун неотступно следует сзади, но даже уроненного куска никогда не возьмет без позволения:— «Нептун! сделай гримасу!» и большущая, брылястая рожа искажается, причём одна губа подбирается и показываются зубы. «Нептун! ты бедный!» — начинается жалобное повизгивание, причём и на роже изображено несчастье. Вследствие всех этих доблестей Нептун начинал кормиться с раннего утра и ко времени обеда, когда в передней Александр Федосеев производил официальное кормление наличных легавых, — он был всегда уже совершенно сыт и предоставлял пользоваться официальным обедом прочим. 

Цезарь жил почти безвыходно или в кабинете отца, где чинно лежал на своей подушке, или в передней у Александра; вот здесь лежал всегда развалившись на самой середине комнаты. Только во время обеда и чая Цезарь выходил за отцом и чинно сидел за его стулом. В другие комнаты он являлся очень редко и только когда отца не бывало дома. Приходил он всегда шагом, угрюмо поглядывая по сторонам, и если натыкался на кого-нибудь из взрослых, то немедленно поворачивал и уходил также тихо и мрачно. Но от детей он не уходил и вообще относился к ним добродушно и ласково; обыкновенная его ласка состояла в том, что он тёрся своей огромной головой и настолько сильно, что непременно сваливал ребенка с ног; конечно начинался рёв и визг, на Цезаря кричали и гнали, а он угрюмо уходил в кабинет или переднюю. Почему в доме сложилось убеждение, что Цезарь злой, я положительно не понимаю: он не только никого никогда не укусил, но, сколько помнится, даже не огрызался. Вот, что он воровал, это не подлежало никакому сомнению, так как много раз его ловили на месте преступления; свои воровства он совершал обыкновенно ночью, когда все укладывались спать; тогда он обходил комнаты и поедал или стаскивал на пол все съестное, что плохо было убрано. Вероятно и в этом отношении на бедного Цезаря много было поклёпов и напраслины; чтобы ни разбивалось из посуды, что ни поедалось многочисленной прислугой того времени, во всем был виноват Цезарь. Только отец, да Александр, всегда горой стояли за бедную собаку; отец даже побоялся оставить дома Цезаря, когда служил в ополчении, и взял его с собой в поход, откуда Цезарю не суждено было вернуться. 

Нептуна и Цезаря дрессировал и натаскивал Александр Федосеев, замечательный мастер по этой части, и обе эти собаки на охоте были безупречны. Которая из них ходила лучше — сказать трудно, но Нептун, по выражению Александра, к концу первого же поля «сронил много чутья». Впрочем, это и понятно, когда вспомнишь, как кормился Нептун,— горячих кусков и тарелок горячего супа он получал на свою долю достаточно; а эти старые легавые были вообще прожорливы: не в их характере было манерничать над кормом, как то теперь видишь у современных «подружейных» собак. С Нептуном много отец и не охотился, он сделался детской собакой, которая ни дома, ни на прогулках, не отставала от детей ни на шаг. Но Цезарь недаром был любимец отца и Александра, недаром ему прощались ночные грабительства. На охоте это был такой артист, который по чутью и уму оставил позади себя даже такую собаку, как покойный Ункас, и охота с ним была, во-первых, наслаждением, а во-вторых, Цезарь на охоте давал как бы представление в цирке. Он ходил почти исключительно верхним чутьём, хотя и низом вёл артистически и был с таким анонсом, какого мне больше видеть не приходилось. 

Но с одним отцом Цезарь ходил далеко не так хорошо, как со своим пестуном и учителем, Александром; он, правда, никогда не срывал и не дурил, но ходил видимо не с такой охотой и страстью, почти никогда не анонсировал, когда отец охотился один. Поэтому охотился отец с Цезарем всегда в сопровождении Александра, который и руководил собакой. Если же случалось отцу охотиться одному, то постоянно он возвращался недовольный,— «Странная это собака, говорил он про Цезаря, без Александра совсем узнать нельзя; прямо неохотно ходит». 

А ведь дома меня больше, чем его, любит; — посмотрите, всегда со мной, не отстает!» И действительно, дома Цезарь от отца не отставал, ходил с ним неразлучно на полевые работы и бывал с Александром только когда отец уезжал. 

Анонс Цезаря был совсем особенный, какого я больше ни разу не встречал, хотя видал и других анонсирующих собак, а одну имел даже недавно. Особенность его анонса заключалась в замечательной ясности самого доклада и в его разумности:— «только слов не говорит, а всё понимает лучше даже многих людей», говаривал Александр про своего любимца, а отец, имевший на своем веку много собак, говорил, что умнее Цезаря на охоте он собак не знал, что Цезарь исключительная собака. 

Анонс большею частью отличается неясностью доклада; собака, найдя дичь, приходит или с каким-то виноватым видом, или чересчур весёлая, будто она дурила и безобразничала; только хозяин-охотник, хорошо изучивший свою собаку, бывает способен понять такой анонс; некоторые, но весьма редкие и исключительно из прежних легавых, прибегали с визгом, но все это неясно. Можно наверное сказать, что неясность доклада, то есть непониманье его охотником, есть и всегда была главной причиной, что анонсирующих собак было всегда очень немного, ибо анонс у каждой умной собаки является сам собой на второе или третье поле, когда она поймет суть охоты. Конечно, для этого необходимо, чтобы охотник был разумен, а не глупей своей собаки, что, к сожалению, бывает слишком часто. 

Помню несколько примеров замечательного ума, если хотите дрессировки, Цезаря. Раз утром мы ехали на охоту; как всегда и все отцовские собаки, Цезарь бежал, а не сидел в экипаже. Проезжали небольшую покосную низинку, примыкавшую к лесу и поросшую редкими кустами бредняка и ольхи. Отец что-то говорил с Александром и кучером и только я один заметил, как Цезарь свернул с дороги и исчез за кустами. 

— Папа, Цезарь ушёл!
— Куда?
— Вон за те кусты.
— Прикажете свиснуть? спросил Александр. — Погоди — сам вернется. 

Мы ехали шагом. Через короткое время действительно нас догнал марш-маршем Цезарь, заскакал вперед лошади и лёг поперёк дороги, лошадь остановилась. 

— Нашёл! С докладом, произнес Александр.
— Не может быть; слишком время коротко.
— Погодите, сударь, минутку, — я сбегаю с ним. Александр выскочил из тележки и взял свое ружье; Цезарь подбежал к нему, завилял хвостом и глухо брехнул. — Видите, сударь!
Отец недоверчиво покачал головой: — «Сходи!— дрянь какая- нибудь» .
Цезарь с места повёл Александра, как он всегда это делал в таких случаях: пробежит рысью вперёд шагов тридцать, остановится и ждёт, потом так же, и так далее, пока не поведёт форменно к стойке. Александр с Цезарем скрылись за кустами. «А ведь есть что-нибудь, сказал отец; не хотелось идти, а пожалуй тетерева. Сейчас Александр стукнет». Но вместо выстрела, из того-же места, где скрылся, показался Александр:— «пожалуйте, сударь!» Отец не заставил повторять приглашения, мы мигом были возле Александра. «Что?» спросил отец.— «Надо быть— черныш».— От дороги не более, как в сорока шагах, в густой траве, около куста, лежал неподвижно Цезарь. «Зайдите отсюда, ловчее», указал Александр. С ружьями наготове, отец и Александр стали с двух сторон высокого ольхового куста.— «Вперёд!» Цезарь медленно поднялся, на секунду замер с поднятой лапой и тихо шагнул в куст. Грузно захлопали крылья тяжелой птицы, на минуту она запуталась в ветках и на сторону Александра вылетел линючий, кургузый черныш; в тридцати шагах он шлёпнулся, срезанный выстрелом. 

Анонсировал Цезарь всегда крайне настойчиво и, так сказать, настолько вразумительно, что не понять его доклада было просто невозможно. Найдя дичь, он возвращался всегда очень бойко, часто в карьер, становился перед охотником, особенно вилял хвостом и глухо взбрёхивал. Если отец не шёл за ним, он решительно ложился поперек его пути и повторял тот же манёвр, если отец его обходил. Александра он в тех же случаях хватал за полу и упирался, чему я был не раз сам свидетелем. 

Что такого рода доклад не был плодом тупой дрессировки, а было делом сознательным, доказывается тем, что однажды, когда Цезарь был с отцом на какой-то полевой работе, он после некоторого отсутствия, явился к отцу с выше­описанным докладом. Отец был конечно без ружья и сначала не обратил никакого внимания на несвоевременный доклад, но Цезарь не унимался и стал так беспокоен, что это невольно заинтересовало отца и он пошёл за собакой. Цезарь, поминутно оглядываясь, привел отца в кусты на болотистом берегу ручья и, вместо бекаса или дупеля, как ожидал отец, остановился возле нашей, увязнувшей в трясине, лошади, а вместо стойки стал громко лаять. Отцу оставалось непритворно поблагодарить умного Цезаря и позвать мужиков.
Высшим делом своей дрессировки Александр считал и очень любил показывать «доклад с проверкой», как он это называл, но надо сказать по правде, это штука ему удавалась далеко не всегда, а отец её прямо не любил, говоря, что это порча собаки. Дело состояло в следующем: когда Цезарь являлся с докладом, Александр пристально на него глядел и говорил: «ты ошибся, пошёл поверь!» Первое действие всегда удавалось, Цезарь быстро убегал, но случалось, что возвращался с виноватым видом, то есть согнал, но все-таки гораздо чаще возвращался опять с докладом, то есть, что дичь верно тут. 

При выстреле Цезарь ложился или продолжал стоять, если дичь взлетала не вся; подавал по приказанию, а на стойке, для того, чтобы поднять дичь, очень редко приходилось повторять ему приказание «вперёд!» Он почти всегда двигался по первому приказанию и всегда очень тихо; с прыжком со стойки по приказанию «вперёд» я познакомился уже позднее, у более новых собак, которые и без приказания иногда проделывали эти прыжки. Чтобы не выдержала стойку собака, да это у старых легавых, уже натасканных, просто небывалая вещь. Я знал и у нас бывали легавые недоучки, которые начинали безобразить после выстрела или когда птица взлетела, но стойка и у них постоянно была настоящая и никогда не кончалась дурацким броском или скачком модных теперь недопёсков. Птица и этими недоучками подымалась постоянно легким нажиманьем, что право же правильнее и указывает на врожденность хороших качеств, качеств настоящей легавой, которой выдержка и натаска гораздо отраднее и благодарнее, чем современная возня с «кровными» ублюдками от той же легавой, гончей и бульдога, именуемыми «пойнтерами».

Николай Кищенский.

  Последующая часть.

Красный ирландский сеттер
Красный ирландский сеттер

Если вам нравится этот проект, то по возможности, поддержите финансово. И тогда сможете получить ссылку на книгу «THE IRISH RED SETTER» АВТОР RAYMOND O’DWYER на английском языке в подарок. Условия получения книги на странице “Поддержать блог”

Поделитесь этой статьей в своих социальных сетях.

Насколько публикация полезна?

Нажмите на звезду, чтобы оценить!

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

Оценок пока нет. Поставьте оценку первым.

error: Content is protected !!