“Природа и охота” 1895.8
По курочкам.
(Ивану Петровичу Кузнецову).
«Ах, ах, какая прелесть!.. Какая дивная картина!.. Посмотрите, посмотрите: вон… направо… ах, роскошь, очарование!.. Как красиво осветились вон те далёкие вершины. А двенадцать братьев!.. Фу, ты, прелесть! Не оторваться, нет, не оторваться! Очень уж хорошо глазу, да и на душе точно елей разлился: мягко так, умилительно… Потому, дорогой мой, и умилительно, что очень уж величественно. Не правда ли?» — обратился ко мне восторженный спутник мой Сила Савич. — «Я знаю, вы любите природу, а вот Флегонт наш — тот… швах, совсем швах. И где у него душа? Ах, Флегонт, Флегонт! Верите, он вовсе не признаёт природы… И ведь, в сущности, человек хороший, а не признает… Вон вишь, кверху брюхом растянулся на вершине и никакого внимания!» — волнуется Сила Савич, не спуская глаз с гор, освещенных первыми лучами еще непоказавшегося солнца.
Было пятое декабря. У нас, в Закаспии, время это чуть ли не лучшее из всего года. Ветры, убийственные ветры, дующие попеременно с востока к западу и обратно почти триста дней в году иногда особенно в июне, с неимоверною силою и устойчивостью, к этому времени становятся легче, а бывает, что по неделе кряду и вовсе их нет. Это уж большой отдых, особенно нашему брату-охотнику. В такие дни температура нередко доходит до + 22° и более по Реомюру; мягкая, приятная теплота повиснет в воздухе и манит, манит на простор, под лазурный свод неба, в лес, в горы. Ни малейшего дуновения ветерка; воздух точно застыл под нежными лучами солнца. Тишина невозмутимая и в лесу, и в горах. К этому времени уже исчезли надоедливые мошки и комары, вредоносные мухи вроде Пендзинской; ушли в норы скорпионы, фаланги и разный гад вроде полутора саженной серой змеюки и чуть не саженной ящерицы. Тогда охотник спит спокойно под открытым небом: никто его не обидит, не потревожит, не то, что летом.
Эти дни — лучшие дни для охоты, а день пятого декабря выдался на редкость.
Уже в 5 часов утра мы переехали «Длинную балку» и за ближайшим поворотом, в узком проходе, расположились «чаевать».
Нас трое: Сила Савич, Флегонт Михайлович и я. Оба они прекрасные, добродушные люди; близкие между собою родные и большие приятели.
В пятом часу мы стали подниматься по левому склону Копетдага: я с Силой Савичем на одну вершину, Флегонт Михайлович на другую. Сила Савич всегда около меня. Он уверен, что я не выдам его. Нельзя сказать, чтоб он плохой ходок был; но все ж приходилось иногда втаскивать его на крутизны и помогать при спусках; а раз я даже удержал его на осыпи, когда он мчался вниз, рискуя разбиться в дребезги. Кроме того, он не выносит следов барса, а их под осень всегда здесь достаточно. Вот почему Сила Савич всегда возле меня.
Флегонт Михайлович ходит один, уверяя, что всякую гору оделяет в одиночку и никого не боится.
— Я никого не боюсь, —бравирует он, видимо метя в чужой огород,—никого, кроме дьявола, да вот тебя, Сила, потому у того сила нечистая, а у тебя комариная; а комар, знаешь, .как подчас допекает.
Более часа мы поднимались на эти высоты. Они нам нужны были, потому что только с них и можно было всего лучше ориентироваться на целый день ходьбы.
Поднялись. Небольшое плато, впереди оборвавшееся в пропасть. Уселись под зеленою кущею двух громадных туй. В ряду незавидной флоры Закаспийской области туя — царица её. Сплошного леса этих дерев, как и никакого другого сплошного-здесь не найдете, а растёт она одиночками, по две, по три, и группами до 8—10 экземпляров в скалах Копетдага, преимущественно на Северо-Западном склоне, на высоте двух и более тысяч футов, и на этой стороне развивается пышнее, зелень её гуще, изумруднее, крона чище, без лысин и сухих ветвей, неизбежных в экземплярах, обращенных к югу или востоку. Здесь туя достигает трёх с лишним сажен высоты и аршина, а иногда и больше в диаметре. Красивая зелень такого дерева всегда начинается на расстоянии не менее двух аршин от земли и венчает пахучий, красно-бурый, с потрескавшеюся корою ствол его густым, большим куполом, сверху сведённым в конус. Красные, толстые в основании корпи его, достигающие иногда нескольких сажен длины, далеко распластались по верху, как щупальцами обхватили камни, ушли в расселины, трещины скал, точно в них, этих безжизненных каменных глыбах, вся жизнь их. Европеец, ревниво оберегающий в саду своем какие-то жалкие кустики, называемые им «туей», или заботливо ухаживающий за ещё худшими, приставленными в горшках на окнах, не поверит, что та же самая туя здесь — большое тенистое дерево, что она — красота гор, прохлада в летний зной, защита в непогоду, что здесь она идёт на постройки, топливо, уголь и другие потребности.
На востоке стало белеть. Две-три еще не угасшие звездочки помигали, помигали и незаметно потухли. В воздухе мягко; кругом тихо, тихо, точно вся природа спит крепким сном. Я с удовольствием растянулся под пахучей зеленью горных великанов, ожидая восхода; сбоку Сила Савич уселся калачиком, поджав ноги.
Дым сигары его так приятен на этом чуточку свежем предрассветном воздухе; тонкой струей потянулся он в сторону Флегонта Михайловича, уже немилосердно дымившего на соседней горе своею коротенькою «трубкою 44».
Красным заревом загорелся восток. Длинная тёмно-фиолетовая полоса, перерезав его над самым горизонтом земли, утянулась далеко, далеко. Из-за неё стал подыматься кверху золотой сноп лучей еще не видимого светила, рассыпая мягкий свет по небосклону. Багровый румянец черкнул на дальних вершинах и точно за мер там. Теперь восток совсем побледнел. По горам скользнули золотисто-розоватые тоны и чрез несколько секунд сменились нежно-фиолетовой тенью, густо окутавшей вершины. Но вот свет стал пробиваться книзу, в ущелья, пади, упал на поляны; золотые лучи рассыпались по ним, дрожат, переливаются на выступах скал, на темной зелени красавицы туи, задробились в брильянтовых каплях редкой здесь росы. Вершины гор, выступы камней, деревья, бросили от себя большие тени. Из дальнего ущелья потянул густою полосой голубой, с лучезарною каймой туман. Сквозь хвою туи прошумел легкий утренничек. Рассвет полный. Из-за далёкого горизонта высунулся красный край солнца. Все выше и выше, больше и больше становится он и вырастает наконец в гигантский кроваво-красный шар, окутанный густою дымкою лучезарного света. Глазам стало больно. Яркий свет упал всюду, открыв перед нами роскошную панораму Копетдага. Такого света, таких мягких, нежных теней и красок, такого эффектного восхода я нигде, никогда не видел.
Мы находились в средине горного узла, на самой высокой возвышенности. Отсюда отроги гор разошлись в разные стороны на необозримое пространство. Внизу толпились группами мелкие, конусообразные, точно облизанные глинистые вершины, перепоясанные красными и бледно-зелеными, уже окаменелыми полосами. Эти причудливые скалистые отроги, эти глинистые разноцветные конусы и мелкие сопочки, нагромождённые друг на друга, с высокой вершины представлялись нам какими-то фантастическими сооружениями фантастического мира.
Сзади нас раскинулась безпредельная азиатская степь, эта пустыня без конца, без жизни, полная однообразия, гнетущей тоски, уныния, —эта неизбежная смерть заблудившегося путника. Выжженная летним солнцем буро-жёлтая равнина эта не манит к себе охотника: там ему делать нечего, потому что там нет ничего живого; напротив, своим скучнейшим однообразием она внушает ему страх, рисуя мрачные картины безысходного положения, сбившегося с пути. Глазу не на чем отдохнуть: ни деревца, пи бугорка, ни речки, ни освежающего ручейка. Куда ни посмотрю—все плоско, как доска, все желто, все уныло, все пусто, пусто без конца. Где тот отважный Теке, этот сын степи, лучший наездник, который рискнул бы на своем несравненном красавце скакуне, быстром как ветер, крепком и выносливом, проскакать её, эту пустыню? Нет его. Даже птица избегает пролетать её и колесит стороною, ближе к жизненным пунктам. Где тот поэт, где тот любитель природы, который, глядя на эту печальную, бесконечную пустыню, стал бы воспевать ее, восхвалять её красоты? Красот нет и значит петь нечего. Даже Сила Савич, рьяный поклонник природы, и тот отвернулся от неё и устремился на юго-запад, где рисовался в густой синеве красивейший отрог Копетдага, потянувшийся длинною зубчатою линией в соседнюю Персию. Далеко блестит, как змея чешуею, Арик. А вон и дорога на Атрек, в Дуз-Улун, по которой когда-то, в Скобелевские времена, блаженной памяти дорогой друг мой, тихий советник и учитель мой, Лев Николаевич Крыжановский, вёл малодушный отряд свой на завоевание текинцев. Мир праху твоему, дорогой сердцу моему человек, честнейший деятель земли русской, рыцарь «без страха и упрека»!
Тишина. Высоко в чистом эфире парит орёл, высматривая добычу. Слабо доносится лай собак текинского аула; а вон и кибитки едва виднеются из-за красной вершины; синий дымок уже вьётся над ними, знак пробуждения Теке.
Сила Савич в сотый раз восхищается чудными видами, в сотый раз благодарит меня за доставленное ему зрелище. А зрелище действительно чудное, очаровательное! Жаль только, что в это время года на всей природе здешней лежит осенний колорит: куда ни глянешь, все желто, желто без конца.
Громовой голос Флегонта Михайловича: «спускайся» пробудил нас от увлечения.
Как бы в ответ ему, с дальней вершины послышалось куриное: ка-ках, ка-ках, ка-ка-ках…
— Идёмте… вишь услыхали; идемте скорее, — заторопил Сила Савич, — а то Михайлыч как раз весь гурт разгонит.
— Да пусть его, —другой найдём, отвечаю.
— Нет уж, пожалуйста, — знаете… знаете… по пословице: «лучше один воробей в руках —чем два на крыше», когда-то отыщем другой, а тут… готовый.
Сила Савич очень жаден на дичь. Чувство это, присущее многим охотникам, в нём проявляется не ради самой жадности, не из желания побольше положить в сумку, чтоб потом побольше съесть, а единственно из удовольствия обстрелять противника, врага своего, как он выражается. Ему ведь тот и враг, кто его обстреляет и четырежды враг, кто завладел его дичью. С первым он мирится тут же на охоте, последнему долго не забудет.
— Ну и охотник же вы, милейший мой! — пилит такого Сила Савич. Чужую дичь подбирать!.. А!., каков?— Это охотник? Как, по-вашему, —охотник? А если б я такой фортель выкинул с вами, что бы вы мне запели? Нет, батенька, так не годится, так не годится! хороший охотник не сделает этого никогда, никогда.
И действительно, Сила Савич такого фортеля никогда не выкинет. Напротив, он очень правдиво разбирает все споры об убитой дичи. Дичь, одновременно подбитую им и товарищем, он тщательно осматривает, и если удар со стороны последнего, ни слова не говоря, отдает её противнику и отходит дальше; удар со своей стороны— решает в свою пользу, и так же, ни слова не говоря, кладет дичь к себе в сетку и отходит прочь; раны с обеих сторон—сейчас «копаться» и дичь достается верхнему. Иногда случается противник недоволен. —«Постойте, Сила Савич, ведь мой выстрел задел её» … Сила Савич уходит и.… ни слова. —«Сила Савич! дробь то в моем боку, посмотрите какая там рана» … Ни звука, Сила Савич удаляется. —«Сила Сувечь! Я ж ясно видел, как она кувыркнулась от моего выстрела…, слышите! она кувыркнулась… Сила Савич и слышит, но молча удаляется своею дорогой, унося спорную дичь. —«Ведь этак же нельзя Сила Савич, это, наконец, подло загребать чужую дичь, слышите! это гадость!» —Но Сила Савич продолжает удаляться, презирая наветы обидчика, как явно несправедливые. Потом уже, на привале, он кротко и мягко разъяснит, почему он завладел дичью и предложит получить её у него дома, у Агафьи.
Мы взяли правее и удачно наткнулись на незамеченное нами раньше плато, широко тянувшееся в избранном нами направлении. Не прошли и двух сот шагов, как из-под ног Силы Савича поднялся огромный гурт курочек; ловким дуплетом он выбил четырех. Разбитый гурт расселся на ближайших вершинах и заскулил неизбежное свое ка-ках.
— Сели близко, значит не пуганы, —заметил Сила Савич. — Неужели сюда не заходят охотники? Правда, далеко и глухо, — согласился он со мною.
Но это близко вышло на далеко: пришлось огибать вершину, идти балками и косогорами. Тем временем послышались два выстрела Флегонта Михайловича и спугнутый им другой гурт, штук в сорок, налетел прямо на нас. Я был в падушечке, Сила Савич на пригорке; он сделал опять дуплет, но я услыхал недовольные восклицания, значит промах. Не лучше вышло и у меня: подбитая курочка упала под гору, но пока я выбрался из падушки, её и след простыл; а главное гурт скрылся за горою.
Однако же мы отыскали первый и взяли из него по паре.
За одним поворотом встречаемся с Флегонтом Михайловичем; сидит на камне.
— Ну, что, Михалыч, — обратился к нему Сила Савич, — как дела? А!.. А каково утро, какова зарябыла? А восход!.. Божественный, не правда ли? Ах диво, ах диво! —восхищается он.
Флегонт Михайлович молчит и плюет.
— Ну, что ж ты, Михалыч, оглох, что ли? — толкает его Сила Савич.
— Да мне, брат, наплевать на все твои восходы, — выпаливает наконец Флегонт Михайлович. — Восход, как восход… Тут вот что скажи, доктор1 курицу мою утащил,—вот… Подбил крыло, она побежала, а он, отуда ни возьмись, цапъ, да и был таков.
— Что,’ неправду я давеча говорил вам, что вся ду ша его в дырявом сапоге под пяткою сидит?—обра щается ко мне Сила Савичъ.—Восход, как восход!— передразнивает он Флегонта Михайловича. — Эх, ты, фофан, и больше ничего!.. Тут тебе и вся цена: фо фан…
— Я, Савич, в восходах твоих ничего не знаю, по мне они наплевать, а вот курицу мою доктор смазал, это, брат, скверно… Ну и собака!.. И откуда взялся? Прямо из-за горы, да за нею. Не успел патрона заложить, а то бы я употчивал его, — грозится Флегонт Михайлович.
— Да что ты, Михалыч, сокрушаешься? все равно, тебе подбитой не догнать.
— И не надо! Да ему-то, дьяволу, что за дело было мешаться? просили, его что ли?
Быть может долго бы ещё рассуждал на эту тему Флегонт Михайлович, да Сила Савич торопил.
Мы снова стали взбираться по довольно крутому откосу и уже были в полугоре, как с того места, где мы оставили Флегонта Михайловича, послышался его выстрел. Затрещало стадо курочек и, сделав в воздухе красивый курбет, расселось шагах в ста перед нами. Мы замерли на месте, чтоб дать им место скучиться. Но они скоро нас заметили и побежали в гору. Сила Савич подскочил шагов с десяток или больше и одним выстрелом в сидячих подбил пару; но пока добрался до них, они ушли.
Это случается очень часто. Подранок, с целыми ногами, уйдет непременно. Курочка с перебитым крылом бежит так, что догнать её может разве только собака или вторичный меткий выстрел. А способность затаиваться — изумительная. Так, например, если она видит, что её настигают, сейчас под кустик, под камешек или в ямочку, за комочек земли, или какую-нибудь незначительную выпуклость припала, сжалась и… ищи её; пять раз пройдешь мимо и не заметишь, не смотря на то, что оперение ея не ко всякой местности подходит.
Здешняя2 горная курочка больше российской степной куропатки, мясистее и на ногах гораздо выше. Общий фон её ржаво-стальной. Головка немного больше чем у куропатки; сверху—стального оперения; у петушка такого же, но перо гуще и чуточку нависает на глаза, носик, как у домашней курицы, цвета сурика; сверху через носик до углов глаз идет бахромка черных перьев; глаза живые, кроткие; веки красные; щеки и уши чёрные; спина сплошь ржаво-стального цвета, ближе к шее — серо-стального; шея бледно-сизая; грудь стального цвета, ближе к зобу серо-стального; у петушка зоб черный; брюшко до половины светло-стальное, к заду резко переходит в светло-кирпичный цвет; на боках, по кирпично-палевому фону, поперечные чёрные полосы, что придает особенную красоту оперению; таких полос под правым крылом 13 —14, и под левым 10—11; подбои крыльев кирпично-стальной, а хвоста кирпично-красноватый; крылья закруглены как у куропатки, что ясно говорит о неспособности этой птички перелетать большое пространство; ноги длинные, упругие, светло- малинового цвета. Мясо её белое, нежное, в руках искусного повара — деликатес высшего разбора. Оно одинаково превосходно как в супе, так и пилаве, жареное на вертеле и под белым соусом. Курочка дикая ест то же, что и домашняя курица. Но так как на горах, где она преимущественно держится, нет другого корма кроме семян трав, жучков, муравьев и мелких камешков, то она довольствуется и этим. Зимою, когда горы заваливает снегом, она спускается в обнажённые низины, на сжатые поля, бакши, где отыскивает себе корм, и только спугнутая улетает на вершины гор. Летом и в бесснежную зиму она держится вблизи воды. В жаркие дни пьет раз пять и больше: с восходом солнца, затем часов около 8, 12, между 3 и 4 и перед закатом. Остальное время пасется на горах, нежится на солнышке, кублится в песке. Живет она, как и куропатка стадами в 6, 10, 20 и более штук, но это, конечно, до весны, когда она разбивается на пары. Взлет её шумный и стремительный; полет быстрый; взлетев, кричит только раз каким-то отрывистым „ппик“, но вообще крик её очень сходен с криком домашней курицы; даже впервые слышащий её сразу догадается, что это она кричит.
Здешняя курочка начинает гнездовать с конца февраля, когда температура воздуха доходит +27—29° по Реомюру, а поля и горы, пади и долины обновились свежей зеленью; тогда в горах поминутно раздается задорный крик петушка. Разбившись на пары, самка и самец отдаются любви, а затем она ищет места для гнездования, много, конечно, раз возвращаясь к самчику на любовные свидания. Таким местом большею частью служит ямка. Дно её она устилает мягкой, сухой прошлогодней травой и в ней несёт яйца. Иная несет 14—16 и высиживает их solo; петушок участия в высиживании не принимает, но держит караул по близу гнездующей подруги. Лишь только вылупившиеся птенчики обсохнут, мать уводит их в другое место. С этого времени и отец присоединяется к своей семье, чтоб уже постоянно разделять труды самки по выращиванию и обереганию молодежи. Птенчики растут скоро, и когда окрепнут на столько, что станут уже летать, старики бросают их, замыслив о новом потомстве. Таким образом иная пара производит в долгое Закаспийское лето три—четыре семьи.
Больше всего курочка истребляется на водопое. Здешний район очень беден водою: ни рек, ни озер, ни болот, одни арики, да и тех два всего: один идёт из «Мрачного ущелья», прорезывает степь, горы, разветвляется по Текинским кишлакам (аулы); другой в „Балкеберет начало, проходит её, принимает солёные ключи и также идет в Текинские кишлаки. При такой бедности воды немудрено, что курочка скопляется вблизи этих двух водных пунктов и благодаря и этому легко истребляется всевозможными способами. Несмотря на осторожность, инстинктивно присущую всякой дичи, она попадается в самые незатейливые ловушки. Важный в этом случае недостаток её — её глупость и постоянство к раз облюбованному месту. Пасется она на раз избранных местах; отдыхает, сушится, ощупывается на раз облюбованном камне, уступе или просто на лысине горы; на водопой бежит по раз избранной тропинке к раз избранному месту, непременно пологому к воде. Табун бежит за петушком; по пути много раз останавливается, выслушивает и высматривает опасность и спускается к воде. Пока пьют остальные, петушок караулит с какой-нибудь возвышенности, а затем и сам пьёт наскоро и уводит гурт обратно. Но если водопой не обпуган, опасности раньше не встречалось, то напившись, гурт размещается тут же, по камням и по лысинкам; одни ходят пощипывают травку или подбирают камешки, другие сидят нахохлившись на солнышке, сушатся. Здесь проводят они полчаса и больше и уходят в гору. Завидя или заслыша опасность, петушок громко кричит свое ка-ках, ка-как, и убегает в гору, уводя гурт пешком. Если опасность явилась невзначай, близко, гурт с шумом и треском поднимается и летит тоже в гору; если же она замечена впору, издали, куры убегают тоже в гору не спеша, с расстановками, озираясь назад. Но это их не спасает: они опять попадутся, когда вновь придут на водопой.
На водопое бьют их из нарочито устраиваемых закрадок, а то просто из-за камня, выступа скалы, вырытой ямки. Для большей добычливости стрелочек стрелять не торопится; он «скучит», смотришь, 6—7, а то и больше одним выстрелом. Иные рассыпают на водопое пшеницу или другие зерна и в убытке не остаются. Текинцы в таких местах ставят силочки; но они массу курей истребляют «винтерками». Это особого рода сеть, точно такая же, как ставится в озерах и прудах на рыбу. Удачно расставив, текин загоняет в нее весь табун, как бы велик он ни был; тут помогает ему стадная глупость этой птицы: куда одна — туда и все. Это самый варварский и самый верный способ к совершенному истреблению её. Новым законом об охоте он и все подобные ему строго запрещены, но у нас закон этот странно игнорируется административной властью: во всякое время года вы найдете здесь на базаре множество живой курочки, или хоть и не живой, но прирезанной, что ясно говорит о способе добывания её. Точно в назидание самой власти, ежедневно, против квартиры её выставляется из персидской лавки клетка-садок с поминутно кричащими курами, как бы умоляющими о защите остальной своей братии.
Кроме того, текинцы охотятся за курочками „с кобылкой“. Хотя и этот способ добычи есть вид истребления, но много слабее, чем «венчурный». «Кобылка», это так сказать, щит. На квадратной раме, аршина два с половиною, а то и больше, в диаметре натянут холст, с нашитыми на нем мелкими разноцветными лоскутками.
Держа перед собою такой щит, так сказать, укрываясь им, текин скрадывает вплотную замеченный гурт, устанавливает «кобылку», просовывает в проделанную в полотне дыру свой «мултук» и выжидает пока гурт сбежится. Как только хоть одна заметила болтающиеся лоскутья, сейчас сзывает других и все с любопытством рзасматривают это диво и, конечно, платятся за это изрядно. Текин бьет её и на водопое, и бьёт с такою добычливостью, как другому не удастся. Длиннейший „мултук“ свой, большею частью кремневый, со слабыми прямыми нарезами вроде „чок-рифля“, он заряжает тем зарядом, о котором поляки говорят „гарсть прохугарсть труту“; а „шрут“ кладёт самодельный, рубленый свинцовый, а то просто измельченные до вѳличины крупной дроби чугунные осколки или порубленную медную проволоку. И вот, таким зарядом, пущенным в меру, он валит десяток и больше. Сам по себе текин и не охотился бы за нею ни одним из этих способов, но, встречая в городе спрос на эту птицу, он сбывает её там и битою, и живою, по 20 коп. пара (у городских торговцев 30—40 коп.). Курочка скоро приручается, особенно если их несколько; она дружна с домашними курами и ест все то, что и эти; отъедается прекрасно; иная вся заплывает жиром и тогда делается очень вкусной.
Как сказано уже, курочка держится стадами, на горах (отсюда и название «горная»), а в долины спускается только на кормёжку, и то тогда, когда на горах корму нет или он ей приелся, и на водопой. Никто из хороших охотников не станет бить её на водопое, или способами, описанными выше; поэтому такому охотнику убить 10—12 штук в день — значит хорошая удача. Охотятся такие охотники по горам. Взобравшись на вершину, поросшую жесткою, колючею травой, охотник медленно проходит ее в разных направлениях; если есть там куры, они непременно выдадут себя. Любопытная птичка выскочит на лысинку или на камешек, и вся, вытянувшись и как-то подавшись вперёд, рассматривает нежданного гостя столько времени, что тот успеет хорошо прицелиться и выстрелить. Испуганные выстрелом, они с треском поднимаются и перемещаются на. другую вершину. Продолжая преследовать их, охотник гоняет их с хребта на хребет, а они становятся все строже и строже. Отказываясь от корма, стараются разместиться так, чтоб отовсюду видеть приближающегося врага: на голой вершине, на высоко выдавшихся камнях, на уступах скал, и тогда уж, бесполезно и ходить за ними, —нужно выжидать где-нибудь по близости в долине или полугоре, пока станут спускаться на кормежку. Отсидевшись час—полтора, успокоившись, и, не замечая врага, скрывшегося в удобном месте, гурт, предводимый петушком, гуськом сбегает в долину кормиться и снова попадается под выстрел. За гуртом, бегущим в гору шагах во ста от охотника, смело можно гнаться (если хватит сил), подскочить шагов на 60 и сделать выстрел. Но такие выстрелы даже из дальнобойного ружья не всегда удачны. Оно и понятно: во-первых, стрельба в гору, особенно по полувертикалу, требует уменья и навыка в точном определении расстояния к данному предмету; кажется и пометил верно—смотришь, дробь ниже хватила; во-вторых, желая ближе подскочить к уходящей птице, торопишься и задыхаешься: а с одышкой может ли быть выстрел правильным? В близком от охотника расстоянии курочка бежит сгорбившись, чтоб её не заметили, и тогда кажется далеко меньше своего роста; а по мере удаления и безопасности вытягивается на ножках всем своим корпусом и с поднятой, обращённой в сторону врага красивой головкой, при своем прекрасном оперении, становится такою грациозною, милою птичкою, что иной раз и не стреляешь: жаль. Соскочивши на камешек, приостановится как бы для того, чтоб ею полюбовались, крикнет и пошла дальше. Станет охотник крепко напирать или выстрелит, — она поднимается и улетает. Весь гурт хотя и разом бежит от охотника, но как-то в разнобой: по одиночке, по две—по три, так что убить из него более трёх не приходится, разве что дополнить вторым выстрелом в лёт.
Таким образом, этим способом немного возьмешь её. Но малодобычливость её в зависимости ещё и от крепости её на рану. Не раз случалось мне выбивать из гурта высоким выстрелом одну-другую. С размаху падает она о твёрдую землю или камень и, моментально оправившись, убегает как ни в чем не бывало, если целы ноги; в других случаях бывает и так, что после удачного дуплета, пока поднимаешь одну — другой как не бывало. Поэтому на неё ружьё должно иметь дальнобойное и садкое, а дробь, если можно, английскую и не выше пятого номера русского счёта; мы же здесь стреляем какой-то мерзостью, в виде чечевицы, никуда не годною для стрельбы и быстро свинцующею стволы, платя за неё своим «Карапетам» по 12 копеек за фунт. Затем, необходима вежливая собака: догонять и подбирать подранков.
Ходьба за курочкой — убойная ходьба. Непривычный или некрепкий лёгкими лучше не суйся. Главная условия: сильные ноги, крепкие лёгкие и навык. Только при них, при этих условиях, можно одолевать высоту за высотой и быть с добычей. Голова играет здесь немаловажную роль: с головой, не выносящей крутизны, ходить не везде можно. Наконец, обувь занимает здесь чуть ли не первое место. Так, например, в обыкновенных сапогах, кожаных башмаках, а тем паче поршнях — не ходи вовсе, если не желаешь разбиться в дребезги или изломать ружье, сорвавшись с камня, осыпи или крутизны. Я, да и многие здешние охотники, носим в горах персидские башмаки. Они немного глубже обыкновенных, сделаны из белой бумажной плотной материи, на довольно толстых подошвах. Вся суть в подошвах.
Подошва в этих башмаках в палец толщиною и складывается пластина на пластину из стелек или полувала, вперемежку тоже с тою же, как и верхи, материей. Сквозь нижнюю пластину, на сей раз плотного полувала, густо один к другому вытянуты концы толстого шпагата, ровно и низко подстриженного, так что низ подошвы, что к почве, имеет вид рашпиля или тёрки, что придаёт ноге необыкновенную устойчивость на самых скользких местах, так, например, каменных плитах и прочее. Толщина подошвы ничуть не придает башмаку тяжести; нога не чувствует под нею ни острых камней, ни сучьев, ни колючек и, по выражению Флегонта Михайловича, «ровно как на печке». Они легки: за целый день в них устали не знаешь, и годятся только в сухом месте. Цена им здесь 1 р. 20 к. пара. Хорошие вынашивают лето, иные и всю длинную осень. При них я надеваю толстый шерстяной чулок, так мягче и легче ноге. Туристам, путешествующим по горам, я очень рекомендую как эти башмаки, так равно и палку из ствола, растущего здесь в горах, на солнопеках, растения assa-feticla; при толщине в вершок в диаметре и при полутора аршинной длине, тяжесть такой палки около 15 золотников; она крепка и не гнётся; удобнее посоха и искать нечего.
Кроме охотника у здешней горной курочки много других врагов: коршун, сокол, орел не дают ей покоя, особенно на голых местам; кот, лисица, шакал преследуют ее повсюду; они много истребляют ее на яйцах, равно в том возрасте, когда молодяк ещё не летает.
Пока мы с Силой Савичем взбирались на гору, откуда-то, через нас, промчалось ещё штук шесть курен, и вероятно, не заметив нас, расселись на вершине очень близко. Мы удачно подошли к ним из-за камня и в сидячку взяли по одной. Сила Савич пустил было и в лёт, да только напрасно: перед моментом выстрела куры уже юркнули за гору. Подбирая убитую, Сила Савич поражён был необычайным сюрпризом: смотрит на меня, а сам, что называется, ни жив ни мертв от страха и изумления; лицо его из тёмного сделалось бледным, губы побелели, глаза расширились, руки трясутся, язык прилип к гортани. Он только и в состоянии был указать себе под ноги и чуть слышно выговорить: — «тигр».
—Где? —спрашиваю.
Он указывает на след, а сам тащит меня за рукав вниз, под гору. Внимательно рассмотрев находку, вижу — след крупного барса, но никак не тигра; однако ж, как ни уверял я Силу Савича, что большой опасности еще нет, он остался непреклонен и мы поворотили под гору.
Все время, пока мы спускались с горы, слышны были выстрелы Флегонта Михайловича; мы на них и пошли было но благодаря боязни Силы Савича, опасавшегося то там, то здесь встречи со страшным зверем, проплутали в горах часа полтора и только случайно наткнулись на своего бесстрашного товарища.
Картина была поистине комичная. В тени, под скалою, беспечно разметавшись на песочке, сладко спал Флегонт Михайлович. Китель под головою, фуражка сбилась на «фынозомию» (любимое выражение Ф. М.), «трубка» с высыпавшеюся золою лежит на груди; возле — дорогой Гринер со взведёнными курками, а шагах в тридцати коршун доклевывает одну из трёх убитых курочек, притороченных к патронташу, зачем-то там брошенному.
Сила Савич, шедший впереди, удачно срезал поднявшегося было коршуна. Мигом соскочил Флегонт Михайлович, заспанный, сконфуженный, растерявшийся. Мы умирали со смеху, глядя на его взбудораженную фигуру, всклокоченные волосы, растерянный вид. А он и не догадался, над чем, собственно, мы смеемся.
— Ах, ты, охотник! схватываясь за бока и едва переводя дух, покатывается Сила Савич. —Где твои куры, Михалыч? где куры? — заливается Сила Савич.
— Вот так история! — протянул Флегонт Михалыч, теперь только заметив в чем дело. — Вот это благодарю,не ожидал!… по гроб жизни не забуду. Ай, да коршун! Каков? А? Каков? Нет, каково нахальство! — продолжает Флегонт Михайлович, подходя вместе с нами к обидчику-нахалу и с этими словами берёт его за ноги и раздирает пополам как какую-нибудь бумажку.
— Я ведь, други мои, берег его для себя. Иду я, знаете, увешанный сими скромными трофеями, а эта шельма все вьётся надо мною, все вьётся, а на выстрел не подлетает. Как, думаю, тебя тут уложить? Вдруг, мысль блестящая: бросаю курей в этом месте, а сам отхожу подальше, нарочито прилег, чтоб дать ему освоиться и налететь, и жду; да вот, вишь ты, оказия-то какая, заснул!.. А он-то?..—Ну, да и ловок же. Спасибо, Савич, хоть ты выручил. Но все же скажу вам, други, курей маловато, — продолжает Флегонт Михайловичъ, — повыбили, а больше повыловили. Знаете, года три тому назад я в этих самых местах стадо за стадом подымал, а сегодня… крышка. Скоро и совсем переведут. Одни текинцы вентерками сколько вылавливают, страсть! Смотри, базар постоянно полон.
— Так что же ты, Силач, так-таки и порешил к дрогам? — спрашивает Флегонт Михалыч после обстоятельного рассказа о виденных следах барса.
— Да, видишь ли, как тебе сказать? — я бы и остался, да у меня нет ни пули, ни картечи, а дробью, сам знаешь, что поделаешь?
— Вижу, вижу чем ты нездоров.
— Нет, право же, была бы пуля…
— На тебе и пулю, —злохитростно предлагает Флегонт Михайлович (которой у него нет), калибры у нас одинаковы, —годится…
— Нет ужъ , — лучше к дрогам, устал я, увертывается Сила Савич.
— Ну так и сказал бы… Ножки и ручки заболели; сердце бьётся — дух трясется… Эх ты, ершова голова! Туда ж, охотник!.. Нет, брат, Сила, лучше дома сиди.
Но Сила Савич уже не слушал его и, подтянув патронташ, закинув своего длинного Веблея за спину, заковылял прочь. Его маленькая фигурка, в больших сапогах с широкими голенищами, с большой сумкой через плечо, с длинным ружьём за спиною, с шапкой на затылке, была очень комична и очень похожа на определение Флегонта Михайловича, «кот в сапогах»
Глядя ему в след, я невольно рассмеялся, а Флегонт Михайлович только рукой махнул.
Проводив Силу Савича до дрог, мы воротились назад, взяв немного левее, ближе к роднику. Тут стало больше попадаться курочек, так что часа за два мы взяли по полдесятку и были очень довольны.
Припекало. Солнце было в своем зените. В воздухе тихо и мягко. Так и тянет отдохнуть, полежать в тени — кстати ж и косматая туя тут же: мы уселись под нею и закурили.
— А что, Флегонт Михалыч, если б вдруг, вот сейчас, из-за горы да «тигра лютая»? Ведь здесь иногда можно наткнуться…
— Да, можно, —отвечает он, —если не на него, то на барса, а этот тоже не спустит. Может слыхали, в прошлую осень вот в этих двух местах загрыз двух текинцев? одного на смерть, а другой как-то жив остался. Ну, да теперь-то я не струшу. Теперь нас двое, мы с ним управимся.
— А была-таки с вами такая оказия? —спрашиваю его.
— Как же, как же!.. Разве не слыхали? Ну, батенька, и страху же набрался я тогда, чтоб ему пусто было, — аж теперь совестно, как вспомнишь.
Флегонт Михайлович в последний раз «зашкварчал» своею «трубкою» и, выпустив столб дыму, не торопясь выбил её о каблук и так же не торопясь стал рассказывать.
— Видите во — он ту гору, ещё карниз будто покривился, а на верху точно жбан стоит, камень такой? Видите… Ну, так вот; это было 19 октября. Приехал я сюда один, на курочку; товарищей не нашлось: тот уехал дня на три, другой чем-то занят, третьему жена руку кипятком обварила, говорят со зла… Я поехал один. Все равно, думаю, мне же больше достанется. Приехал рано, и вот, где сегодня, тут и тогда отаборились. Стало рассветать, я уже «отчаевал». Дождался солнышка, и только поднялось, закурил «трубку» и потянул в горы, наказав кучеру к полдню готовить обед.
Но странная вещь! — прошёл все эти горы, правда, низами, — ни пера; а ведь тут, как хотите, кусок смот рите-ка какой: часа на два и больше смело хватит; —да ужъ вон где,—видите синеет вершина точно колоколь ня,—поднял я здоровенный гурт, штук сорок будет, самое меньшее. Ну, думаю, ладно, с охотой буду. Ан нет- цок—осечка; гурт мой шурк, да за гору, и был таков. Я искать—нету, искать—нету. Слышу, где-то будто завыло что-то: не то верблюд, не то баран: тогда я не обратил на это и внимания, думал почудилось, потому место глухое: ни верблюду, ни барану сюда не попасть, да потом-то оказалось иное. Обойдя эту колокольню, на другой стороне уже, в полугоре, поднял новый, поменьше. Но знаете, когда охотнику пойдет на неудачу, так она и преследует его целый день.
Недаром же пословица говорит «как пойдет…» Да, да, знаете? ну, так вот, так и тогда было.—Нет, что вы ни говорите, а я, сударь мой, верю во все эти приметы, потому сам на себе испытал сколько раз уже. Первая—собака: перед выходом за ворота покаталась собака — не ходи: помешает погода; выйдя из ворот идёт сзади — воротись: неудача; загрызлась со своими собаками — хорошо; старуха встретилась — плохо дело; а поп — и говорить нечего; заяц если перескочил дорогу, да ты не убил его — лучше не ходи; в подряд три промаха — воротись к табору, отлежись, выпей добрую чарку, закуси и начинай снова, только не промахами. Но хуже всего, когда пожелают тебе «счастливой охоты» — пропащее дело! Словом, есть их довольно, этих примет, и замечательно то, что всегда в руку. Знаете ли, однажды со мною был такой случай. Дело было на Кавказе. Батальон наш стоял за Кубанью в П—ской станице. С одной стороны лес, с другой обширные хлебные поля, через них речка, небольшая, приток Кубани. Охота там роскошь была, не знаю как теперь. Тетерева, куропатки—непочатый угол; зайца масса; летом перепела — страсть; верите, по 3—4 пуда насаливали!.. Ну, был и кабан, был и медведь, всего было. Ну, так вот, раз с вечера выпала отличная пороша. Мы с товарищем сговорились идти рано утром за зайцами. Первое, я чуть не проспал; не разбуди деньщик, то и проспал бы, чего со мною от роду не бывало. Ещё темно, иду к товарищу. Уже подхожу к калитке, как из неё шасть, — гляжу: «приходи мая крошка»; я хотел было её сцапать, а она… фить, и была такова; отбежала да «счастливой охоты»… Ах ты, думаю, кикимора этакая, удачи не будет; но трижды сплюнул на сторону. Захожу к товарищу; тот не спит и не встает; жалуется, спать хочет, а в конце концов отказался. Вижу, причина тут «приходимая крошка», я не стал и настаивать, пошёл один. Но все ж подумал: эх, проспал. —Уже рассветало, как я вышел за станицу, свернул на поля, прошел версты четыре, хоть бы один малик! Гляжу, впереди пронеслось откуда-то штук с десяток уток, это там редкость была: утка тянула совсем другим трактом и туда почти, но залетала; покружились, покружились и не более, как сажен за четыреста сели на теплой речке. Я к ним. Густой пар повис над нею, значит тем легче подойти. Но так как речка извилиста, в ней много колен, а утки и без этих было много, то в одном колене я невзначай поднял другое стадо, штук в 30. Как они грянули с воды, я просто опешил; потом уже и сам грянул двумя выстрелами, —ни одной. Заметивши, где сели, я за ними. Но там стала попадаться такая масса других, то табунами, то по две—по три, то в одиночку, да все кряковная, что я просто растерялся. Что же вы думаете? Патронташ в 24 патрона расчинил часа за три и.… ни пера. В одном мысочке застукал селезня, вот, просто в упор; я оторопел, и он тоже; чем лететь — сидит да головой вертит, смотрит на меня; я бац, —поднялся; я с другого, — он оглянулся и пошел дальше как ни в чем не бывало. Это второе: «счастливой охоты». Нет, как хотите, я верю, приме та всегда сбывается. Ну, вот, и теперь так вышло. С вечера все было у меня налажено, забыл ружье протереть, и только что стал протирать, в двери докторша. Хорошая она женщина, но тут совсем некстати подвернулась. Да что подвернулась, это бы ничего, поездка то только завтра предстояла и значит за ночь все выдохлось бы, а то вдруг: «на охоту»? спрашивает; а я, сдуру, чем бы соврать, и ляпни: «на охоту» говорю; а она и пожелай «счастливой охоты». Конечно, это была одна любезность, но все ж кошки заскребли у меня на сердце; первое дело, решил было не ехать, —но давно не ездил, нужно, думаю, хоть промяться; вот и промялся. —Так вот, видите ли, из второго гурта я должен был выбить по крайности пару, а тут и стрелять не пришлось: целюсь, тяну за впуски—не палит; хвать, а курки-то не взведены. Табун ушёл. Прошел я долину, — нету; завернул за одну, потом за другую гору, и только из-за заворота, а они из-под ног, да на гору; не успел и ружья вскинуть. Табун порядочный, штук 35, стоило идти за ним. Зная куриную удачу, я присел, чтоб дать им успокоиться. И действительно, посидевши минут 10—15, одна по одной стали переваливать на ту сторону; только сторож остался на гребне, но и тот постоял, постоял и тоже за ними. Ну, думаю, теперь за мною очередь. Подъем был сносный. Потихоньку, да помаленьку, подбираюсь я к гребню. Вот уже и он, шагах в пяти всего, а за ним, разумеется, и они, мои куры. Присел я, отдохнул малость, и уже ползком подлез к большому камню; из-за него удобно можно было высмотреть их. Укрывшись за ним, тоже малость передохнул. Осмотрел ружьё, просунул его вперед, взвел курки, и давай потихонечку высовываться из-за камня, — и только что высунул голову, смотрю, влево, шагах в сорока, сидит на камне караульный, а гурта не видно. Ну, думаю, тебя-то я после таких трудов стрелять не буду… Нужно в гурт, чтоб уложить штуки три-четыре. Высматриваю. Ближе его, в колючке, на прогалызинке, штук шесть вместе. Ну, думаю, это мои. Осторожно поднимаю уже ружье к прицелу, как вдруг вправо от меня что-то хрустнуло. Я глядь, —и верите? —омертвел…
Да, сударь мой, омертвел, просто как есть омертвел. В голове сотни молотков застучали, в ушах тысячи колокольчиков, зеленые круги пошли вертеться в глазах, сердце чуть не выскочит, —такую тревогу забило: так и бьется, так и бьется. Шагах в пятнадцати от меня страшенный тигр трощит кости. Не преувеличивая, скажу вам, сударь мой, величиною почти с лошадь, только тоньше и низок на ногах; головища страшная, как кадушка; ноги толстые, лапы громадные. Но все же, как ни испугался я, а запомнил всю фигуру его до мельчайших подробностей! И эту свирепую, окровавленную рожу с бакенбардами, громадный лоб, глазища точно медные пятаки, и красивую полосатую рубашку, и лоснящуюся точно атлас шерсть; — сытое тело, повисший длинный хвост, толстые ноги: словом, в каких-нибудь 15—20 секунд всего до тонкости рассмотрел и запомнил. И странное дело, какого страху ни нагнал он на меня, а фигуру-то из памяти не вышибло. Воображаю, как хорошо разделал бы он меня, если б я выстрелил по курочкам!
Все это потом, после, уже я сообразил, а тогда., о, что было тогда! Верите, я был точно парализован: меня точно пригвоздило к месту; нужно уходить — двинуться не могу; все во мне опустилось, осунулось, точно порвалось; голова как не моя: соображения никакого, я не я стал. Я весь превратился в страх. Аж досадно потом, чего я так испугался? Ведь в жизни моей было не мало приключений, где я становился лицом к лицу со смертью неизбежной, однако ж, я так не трусил. Особенно на Кавказе, в горской войне… Только в первом деле и струсил было, ну, так то же и дело было! Ух, жаркое дело! Ну, да там другая статья; там опасность массовая, а тут передо мною только один враг; сам я вооружен, хотя и слабо относительно, но… все ж… и вдруг, такая трусость!—непостижимо!.. Полагаю, это от неожиданности, раз; во-вторых от почти все общего предубеждения о силе и лютости этой зверины; в третьих, уж слишком подлая морда; главное, эти баки, эти глазища!..
Однако, как никак, пришедши чуточку в себя и пользуясь тем, что он меня не заметил, я потихоньку, ползком, стал подаваться назад. Достаточно отползши, я скорее бегом. Как отбежал шагов сотню, остановился отдохнуть, чувствую и трусость проходит, стал одумываться. Сел под камень. Сердце все-таки бьется, а мысли свое шепчут; шепчут они, чтоб воротиться и укокошить лютую зверину; укокошить, конечно, не ради избавления так от опасного соседа, а ради славы.
Ох, уж эта мне охотничья слава! Сколько, ради неё, этой, в сущности, лжеславы, истребляешь, бывало, не нужной тебе дичи! Теперь зло берет, когда услышишь, что такой-то убил шестьдесят, тот семьдесят штук. А сколько маеты, лишений переносишь, бывало, из-за этой славы. Скольким опасностям, бывало, подвергаешься, —так и не дай Бог! Раз медведь чуть не слопал меня: хотелось похвалиться мишкиной шкурой, ну и нарвался, здорово нарвался! да благодаря Бога, хитростью ушёл от него. Ну, да об этом когда-нибудь после. А тут так было: сижу под камнем, смотрю, не покажется ли из-за гребня эта подлая морда, а сам соображаю, как мне тебя угобзить? А ни картечи, ни пули нет у меня; дробь № 0, что ею сделаешь? Вдруг… мысль. Безрассудная конечно, достойная какого-нибудь школьника, а не взрослого, да вдобавок и семейного человека, но, тогда она казалась вполне удобоисполнимою, а главное, подавала надежду прославиться интересным убийством. Об опасности я уже и думать забыл; страх прошел; на смену ему совсем другой червяк засосал. Не удивляйтесь, что так скоро. Я много раз испытывал, как вскоре после крайнего возбуждения такого, например, чувства, как страх, наступает реакция: оно точно расплывается, испаряется, и тогда приходишь в состояние полного покоя, так сказать, нечувствительности. Так и теперь было.
Вам известен способ заставить дробовой снаряд прийти в цель пулею? Стоит только заряд дроби поместить в бумажный цилиндр или тряпку… Ну, да, да, знаете?
Ну, так вот, опыты в цель наглядно доказали мне это: на шестьдесят шагов я пробивал вершковую сосновую доску, хотя, каюсь, ни разу в цель не попал. Я объясняю это неправильностью полёта такого несовершенного снаряда, как какой-то самодельный цилиндр, или еще хуже — комок в тряпке: нарушается траектория, снаряд летит не по своей оси, а толкается из стороны в сторону, вот и все. Стоит усовершенствовать его, приблизить к типу конической пули, и дело будет в шляпе.
Так вот, перезарядивши две гильзы, я думал смело могу идти хоть на чёрта; все-таки скажу вам еще, что гильзы, то я так перезарядил: прежде всего из снаряженных гильз я выкрутил дробь; тут жe, на скоро сделал две бумажных трубочки, по калиберу гильзы, и поместил в них по дробовому заряду; и так как делалось это на скоро, значит не совсем ладно, то трубочки эти, или, как хотите, цилиндрики, что ли, я скрепил ниткою, она всегда есть со мною; потом уже немалого труда стало мне поместить эти цилиндрики обратно в гильзу: один оказался велик, и потому влезал туда в смятом, согнутом виде; другой — мал, болтается; но все жъ с тем и другим я управился и казалось хорошо.
Нетерпение мое скорее идти бить лютую зверийу все увеличивалось. Я воротился туда. Подвигаясь медленно, осторожно, без шуму, я между тем соображаю, как лучше управиться с этим опасным соперником: бить в глаз? пожалуй не попадешь, как и никогда не попадал в цель; в лоб? чего доброго не пробьёшь!.. Но ведь пробивал же вершковую доску; неужели, думаю, у тебя-то лоб крепче? Ну и решил в лоб: первый заряд в лоб, второй, моментально, под переднюю лопатку. Тихо подошел я снова к тому же гребню и снова пополз к заветному камню. Чувствую, сердце бьётся, но уже не от страха, нет, не от страха… страха как не было; даже досадно, чего я так раньше испугался; а бьется оно должно быть оттого, что полз, а больше от предстоящей победы. Попробовал прицелиться, руки трясутся; такая досада! Значит, нужно скрепить себя, совладеть с собою. Лег, повернулся на бок, полежал минут с десять, чувствую—проходит, я опять дальше. Наконец выполз-таки на прежнее место, взял предосторожности, послушал — тихо; стал высматривать. Что за диво? тигра нет, как в воду канул. На том месте, где я его видел, валяются свежеобглоданные две кости и череп горного барана, совсем с рогами, да разметанные клочки шерсти. Так вот, друг, чем ты закусывал! вот чей крик слышен был в этой стороне! Ну, думаю, счастье твоё, что уплелся. Но, в сущности, счастье-то моё было! Знаете, дробь-то из правой гильзы высыпалась: плохо был закручен цилиндрик. Было-б меня на орехи, если б я послал ему холостой заряд. И знаете, сударь мой, глупо это, очень глупо,— заканчивает Флегонт Михайлович.
— Что глупо? —спрашиваю.
— Да вот, эта самая жадность наша… добыть во что бы то ни стало дорогую дичь; рисковать жизнью… Ведь знаете, слопал бы он меня, как пить дать — слопал бы… даже и тогда слопал бы, если б и цилиндрики мои хороши были. Это уж я потом сообразил. Да, глупо… А для семейного человека даже подло! Обездолить семью ради собственного удовольствия, самолюбия. Скверно!.. Но скверно то, что тогда, вгорячах, этого и в голову не приходило.
— Хорошо, что хоть теперь пришло, —засмеялся я.
— Да, правда ваша… И теперь я в такое предприятие ни-ни… шалишь… ни за что, даю вам слово.
Отдохнув как следует, мы поворотили к табору. Костёр пылал ярко, весело. Синий дым туи широкой лентой тянул по ближайшему ущелью и где-то за заворотом расплывался кверху. Пересекли эту ленту. На нас пахнуло чем-то таким хорошим и знакомым, что тут невольно вспомнился стих: «И дым отечества нам сладок и приятен».
Недаром же туя называется «жизненным деревом». Сама по себе красавица, в сравнение с которою идет разве только кипарис, да кедр сибирский, она так же дивно хороша и в костре: дым её не режет глаз, как дым прочих дерев, не вызывает ни слез, ни насморка, этих несносных последствий ближайшего со всяким костром соседства; напротив, он мягок, ароматичен, приятен; напоминает не то ладан, не то келию старика-монаха, пропахшую разными церковными ароматами, кипарисом с восковыми свечами или чем-нибудь вроде этого. Сидя один у костра туи, обдаваемый приятным дымом его, невольно переносишься мыслью в давно прошедшие времена, времена детства, когда, уцепившись за подол старушки-няни, я обходил с нею пещеры киевских угодников и кельи таких отшельников-монахов. И теперь чем-то древним отдает этот дым, точно святостью какою веет на тебя, и душа, сердце и мысли твои настраиваются к Богу, к добрым делам, к любви к ближнему и ко всему окружающему. Глядя на только что убитую тварь Божию, невольно является упрёк совести: зачем я убил тебя?
Артём Богданов.

Если вам нравится этот проект, то по возможности, поддержите финансово. И тогда сможете получить ссылку на книгу «THE IRISH RED SETTER» АВТОР RAYMOND O’DWYER на английском языке в подарок. Условия получения книги на странице “Поддержать блог”