“Природа и Охота” 1893.4
Первые мои шаги на тернистом охотничьем поприще относятся к очень раннему детству, почти к тому периоду, с которого я начал помнить себя, т. е. примерно к 6—7-летнему возрасту.
Еще не понимая многого, я уже с наслаждением прислушивался к бесконечным разговорам, которые вел мой отец, страстный охотник, в длинные осенние вечера, со своими соратниками. Имея чудных гончих, таких, каких я впоследствии нигде уже не встречал, он по целым часам подробно обсуждал — которая из них добыла, какая прежде подвалила, где скололись и прочее. Когда же вдобавок охота была удачна и увенчивалась трофеями в роде матёрого «серого» или 2, 3 лисиц, разговоры эти оканчивались далеко за полночь, и, убаюкиваемый ими, я сладко засыпал в кресле. Как теперь вижу перед собою старика-приказчика, по имени Дмитрия Ивановича, умершего лет 7 тому назад. Высокий, плечистый, несколько сутуловатый, очень крепкого телосложения и замечательный ходок, он отличался необыкновенно замысловатым миросозерцанием. Говорил он вообще мало и редко, но за то если скажет, нес разу и поймешь, как-то особенно вычурно. Благодаря этим качествам, в нашем доме его величали «оракулом», и хотя предсказания его сбывались очень редко, во все почему то безусловно верили им. Словом по внешнему виду, Дмитрий Иванович вполне олицетворял собою тип, для которого в русском лексиконе существует термин «малый себе на уме». Всегда серьезный, сосредоточенный, он изменял своему настроению только в исключительных случаях, именно: под влиянием хорошей выпивки в приятной, подходящей к его сану компании. Тогда он пускался в бесконечные разглагольствования, в которых в поэтическом беспорядке смешивались и рассуждения о собаках, лошадях, и мысли о погоде, и воспоминания о минувших охотах, в конце же концов, речь обыкновенно сводилась к тому, что в старину жилось «не в пример лучше».
Охотник он был страстный, но страсть его, отчасти по причине оригинального склада характера, а отчасти вследствие режима крепостного права, при котором он провел большую часть жизни — проявлялась в совершенно особенной, самобытной форме. Привыкнув в силу необходимости от самого детства подавлять всякие порывы своей натуры, Дмитрий Иванович до такой степени усвоил этот принцип, что и на охоте никогда не кипятился. Для него, например, просидеть два — три часа в ожидании, пока рассевшийся в рассыпную табун уток сплывется, чтобы одним выстрелом положить нескольких — было делом самым обыкновенным. Но пусть не подумает читатель, что Дмитрий Иванович был промышленник, заботившийся только о результатах охоты. Далеко нет. Поступал он так вовсе не из жадности, не из корыстных расчетов, а просто потому, что самый вид плавающих уток, наконец вся таинственная, поэтическая обстановка охоты доставляли ему неизъяснимое наслаждение, и неудивительно, если он старался продлить это наслаждение как можно дольше, смаковал его. Будучи от природы натурой глубоко созерцательной, Дмитрий Иванович принадлежал к числу тех охотников, которые не щеголяют внешними, шаблонными приёмами спортсмэна, не палят зря, не бегают карьером за каким-нибудь дупелем или бекасом, а наслаждаются молча, всеми силами своей души, заботливо охраняя в тайниках её священный огонь страсти. Охота для него была культом, ради которого он нередко забывал и семью и дом, и самые неотложные дела. Для него наслаждение охотою соединялось с наслаждением природою, а последнюю он любил до обожания, до того, что иногда по несколько суток жил в лодке, разъезжая по бесконечным, заросшим камышами, протокам и плесам когда-то обильной дичью «Мордвы»1. Вот этот-то Дмитрий Иванович и был главным собеседником и товарищем отца в его охотничьих похождениях. И было о чем поговорить, было о чем поделиться впечатлениями… Сколько тогда зверя водилось в наших окрестностях, сколько тетеревов чернышей, сколько вальдшнепов появлялось весною и осенью, трудно даже поверить. Да и зверь был не тот, что теперь, а крупный, рослый. Принесут, бывало, лисицу—с добрую собаку, зайцы же прямо точно бараны. И немудрено: зверю было привольнее, меньше его истребляли и он мог не только расти и матереть, а даже доживать до глубокой старости.—Да, как подумаешь, куда все это девалось? Где те леса и дебри, которые укрывали в своих недрах многочисленное четвероногое и пернатое население? Все вырублено, выкорчевано и выпахано. На месте прежних лесов веют ячмень, вместо болот — огороды капусты и конопли, вместо волков, лисиц и зайцев мы бьём щенков, не достигших годовалого возраста, так называемых «прибылых» и если покажется переярок, то это уже большое событие.
Родовое гнездо наше, именуемое «Медвежьей Поляной», расположено в очень лесистой местности. Находясь в северной окраине Острогожскаго уезда, с запада оно примыкает к поразмежеванной даче Острогожских крестьянских обществ площадью, в 9000 десятин мелкого леса, с севера — к даче крестьян Колбинской волости, Коротоякского уезда, в то время заключавшей в себе около 1000 десятин, по теперь сохранившейся менее, чем на половину, наконец, с востока к даче пригородних Коротоякских слобод: Михайловской, Дмитриевской, Никольской и Казанской, имеющей около 2000 десятин крупного и мелкого леса. Последняя, в то время, к которому относятся мои воспоминания, особенно изобиловала красным зверем. Из года в год, помимо лисиц, там выплаживалось до 5 волчьих выводков и каждое лето мы имели удовольствие выслушивать их концерты. Обыкновенно это происходило так. В тихий июльский вечер, после ужина, вся наша семья усаживалась на балконе, туда приглашался Дмитрий Иванович и, переговорив о текущих хозяйственных делах, отец просил его «дать тон». Дмитрий Иванович отходил в глубину сада, сливавшегося с лесом, и затягивал по волчьи. Через несколько минут, из ближайшей яруги Коротоякского леса, в ответ ему раздавался басистый голос матёрого и, вслед затем, целый хор разнообразных волчьих голосов. К ним постепенно присоединялись хоры из соседних яруг и начиналась дикая симфония, продолжавшаяся почти всю ночь. Прижавшись к матери, я, шестилетний ребёнок, с боязливым любопытством вслушивался в эти заунывные, тоскливые вопли. Что-то страшное и вместе с тем в высшей степени привлекательное звучало в них, и детское моё воображение, под влиянием ночной темноты, создавало самые причудливые фантастические картины. В дворе поднимался адский гвалт. Запертые на псарне гончие грызли ограду и ревели как исступлённые; все дворняги собирались у ворот и, подняв кверху морды, усердно подтягивали волчьему пению.
Одним из любимых занятий моего отца в скучные периоды весеннего бездействия было добывание молодых волчат. Делалось это в половине или конце мая, т. е. тогда, когда волчата настолько уже окрепли, что могут обходиться без материнского молока. Добытых волчат сажали в специально устроенную для этой цели яму, кормили мясом и, когда они вырастали, затравливали гончими, которые, благодаря этому работали по волку идеально. Экскурсии для добывания волчат, как для нас, так и для всей дворни, состоявшей почти поголовно из охотников, представляли в некотором роде partir de plaisir. В какой-нибудь из праздничных дней, рано утром, из двора выезжал целый обоз. Впереди ехала долгуша, на которой помещались отец с матерью, старшая сестра, я и брат; за нею телега, нагруженная во- первых, провизией, бочкой воды, а затем, железными ломами, лопатами и топорами; в хвосте обоза шли охотники с ружьями и вели на смычках гончих. Прибыв к назначенному месту, поезд останавливался, повар принимался за приготовление полевой каши, охотники же шли раскапывать нору, что иногда требовало больших трудов и много времени. При этом нередко случались очень интересные инциденты. Часто в норе заставали волчицу, которая вылетала оттуда разъяренная и между нею и гончими происходила ожесточенная схватка, иногда оканчивавшаяся для последних крайне печально. Однажды обстоятельства сложились так, что даже я подвергался опасности. При одной из раскопок встретилась сплошная глыба камня, об которую изломались все инструменты. Отец, раздосадованный неожиданным препятствием, недолго думая, приказывает мне лезть в нору и подавать волчат. Я, конечно, с восторгом взялся исполнить лестное поручение и моментально нырнул в тёмное, широкое отверстие. Но только что успел я спрятаться по пояс, как в глубине раздалось такое страшное ворчанье, что увлёкшийся отец сразу опомнился и быстро выхватил меня за ноги назад.
Некоторые волчата жили у нас подолгу. Одного, взятого очень молодым, выкормила вместе со своими детёнышами дворная сука, и мы постоянно возились с ним, даже клали с собою спать. Однако, как только он подрос, первым делом стал душить домашнюю птицу, а затем уходить в лес и пропадать по целым суткам. В первое время он, впрочем, уходил недалеко и преимущественно держался вблизи дома. Бывало, войдешь в лес за садом и закричишь погромче: волчок, волчок! Через несколько минут волчонок является, повиляет хвостом, приласкается, даже войдет во двор, затем снова уходит. Однажды он ушел и больше не возвращался, и вскоре пронесся слух, что его убили овчары, у которых он стал таскать овец.
Таким образом, унаследовав охотничью страсть от отца, в раннем детстве, когда всякие впечатления воспринимаются особенно сильно, я имел в высшей степени благоприятную почву для её развития. Лет с 7, любимым моим занятием служило устройство самострелов, западней, тайников, силков и других охотничьих снастей. С ними уходил я в лес и по целым часам подкрадывался к сойкам, сорокам и воронам, добывать которых, впрочем, благодаря несовершенству оружия, удавалось очень редко. Отец всячески поощрял эти инстинкты: в хорошую погоду брал меня с собою на охоту, а однажды, к великому ужасу матери, посадил даже верхом на громадного, пойманного в капкан и соструненного волка, которого водил на цепи Дмитрий Иванович. Лет 8 я уже без ошибки мог назвать по именам мастеров все имевшиеся в отцовском арсенале ружья, а их было очень много. Уже тогда я знал, что лучшей собакой по работе были «Штучка» и «Будило» и отчаянно плакал, когда отец почему-нибудь не хотел взять меня на охоту. В такие минуты я обыкновенно утешался тем, что уходил в его кабинет и подолгу пересматривал охотничьи принадлежности, или, выскочив на балкон, прислушивался, не гоняют ли где гончие, не слышно ли выстрелов, звуков рога. Когда же возвращались охотники, никакие игры и забавы не могли отвлечь меня из отцовского кабинета. Видя все это, отец решил приступить к моему охотничьему образованию. В один прекрасный день, в кабинет был позван Дмитрий Иванович, мать и я, и мне было объявлено, что пора начинать учиться стрелять. Затем отец снял со стены легонькую, очень изящную одностволку, работы польского мастера «пана Табачковского», вручил её мне и, подведя меня к Дмитрию Ивановичу, физиономия которого на этот раз выглядела как-то особенно серьёзно, сказал: «ну, Дмитрий Иванович, вот тебе ученик, отдаю его смело и надеюсь, что под твоим наблюдением он не изуродует себя. Учи его и береги.» Не помню, что произошло после этих знаменательных слов. Кажется, я и плакал, и целовал отца, и мать, и Дмитрия Ивановича. Как безумный вылетел я из кабинета с драгоценным Табачковским в руках, бегал по комнатам, рассказывал обо всем брату, сестрам, прислуге. Дорогие, незабвенные минуты! Как вы памятны до сих пор, хотя с того времени прошло не менее 25 лет… Отчего теперь не может быть ничего подобного? Отчего теперь все впечатления воспринимаются спокойнее, осмысленнее?
С этого времени начались систематические занятия мои стрельбою. Каждый вечер в дом являлся Дмитрий Иванович; подолгу, крайне непонятно и сбивчиво он объяснял мне устройство ружья, как нужно держать его, как поднимать и опускать курок, как целить и прочее. Все это я усвоил очень быстро и горел нетерпением приложить познания на практике. Однако, благоразумный ментор не давал мне слишком увлекаться и основательно проходил курс комнатной стрельбы. В продолжение, по крайней мере, двух месяцев, он ежедневно заставлял меня стрелять одними пистонами. На столе ставилась зажженная стеариновая свеча, которую я должен был тушить в различных положениях: стоя, сидя, лежа. Когда же я начал довольно хорошо попадать в неподвижную цель, он брал свечу в руку и быстро носил ее по комнате, при этом нёс то совершенно ровно, то делал ею зигзаги вправо и влево, или вверх и вниз, то привязывал к подсвечнику верёвку и таскал свечу по полу. Последнее, по его объяснению, делалось для того, чтобы изучить стрельбу по бегущему зверю. Однако, научившись очень скоро попадать в неподвижную свечу, в стрельбе но движущейся я делал очень слабые успехи. Самое большее я мог попасть из десяти раз — один, два. Подобная неудача страшно раздражала меня, и чем больше я волновался, тем реже попадал. Наконец, мой ментор обратил на это обстоятельство сугубое внимание, и что же оказалось: в горячности я совершенно забывал закрывать левый глаз, а смотрел обоими, вследствие чего конец ствола как-бы раздваивался и, вместо одной, виднелись две мушки. Само собой разумеется, по этому поводу немедленно последовало подробное разъяснение, после которого процент удачных выстрелов несколько повысился, хотя, сравнительно с практикой все ж таки оставался ничтожным. Тогда незабвенный Дмитрий Иванович, со свойственной ему манерой, стал внимательно допрашивать меня.
— Да, позвольте, барчук, как вы изволите целиться? — В самый фитиль.
— Нет-с, эта штука в отделку не годится, (любимая его поговорка) надо целить немного вперёд. Ведь, изволите видеть, когда я несу свечу, она двигается?
— Двигается, —отвечал я, не понимая в чем дело. — Нуте-с, значит, надо брать прицел вперёд. — Почему же это значит?
— Да так уж оно дело в отделку выходит… Потому что покуда вы спустите окурок (курок), да покуда окурок расшибёт пистон, свеча и уйдет от прицела, а электричество проскочит сзади неё…
Из этих объяснений я понял одно: что при стрельбе по движущемуся предмету, когда последний движется мимо стрелка, непременно надо брать прицел вперёд, но почему это делается так—оставалось пока загадкою. Очевидно, достойнейший Дмитрий Иванович, путём долголетней практики, выработал известные приёмы стрельбы, по объяснить их теоретически не мог и лишь удивлялся, что я не понимаю таких простых, на его взгляд, вещей.
Не могу сказать, чтобы после этих объяснений стрельба моя особенно подвинулась вперёд. Я хотя и думал каждый раз о том, что необходимо брать мушку вперёд цели, но в самый момент выстрела настолько терялся, что совершенно забывал об этом. Мой уважаемый ментор уже не раз посматривал на меня с сожалением и в его взорах я ясно читал приговор, что из меня никогда не выйдет хорошего стрелка. Так шли дела всю зиму. С наступлением весны, у Дмитрия Ивановича явилось много забот по хозяйству и уроки стали реже. Между тем я пылал страстным нетерпением начать настоящую охоту и неотступно надоедал отцу просьбами позволить стрелять из заряженного ружья. Наконец, приставанья подействовали. В один праздничный день, в присутствии отца, Дмитрий Иванович приготовил заряды, потом отыскал небольшую квадратную доску, колышек с рогулькой на одном конце, кусок угля и, собрав все это, мы вместе отправились в поле. Там, выбрав место поровнее, Дмитрий Иванович твёрдо укрепил доску в несколько наклонном положении, начертил на ней круг около 1/4 аршина в диаметре и в центре его пятно величиною в пятак, отсчитал 30 шагов, крепко воткнул в землю кол рогулькою вверх, зарядил ружьё, положил его на рогульку и велел мне целить так, чтобы мушка приходилась против центра круга, при этом строго-на-строго приказал прижимать ружье к плечу как можно крепче.
— А главная вещь, барчук, не горячитесь и не стреляйте до тех пор, пока не прицелитесь, но настоящему, иначе дело будет в отделку дрянь. «Ишь, ишь, как у вас руки-то трясутся…
И действительно, как только я почувствовал в своих руках драгоценное оружие, я уже не слышал ни Дмитрия Ивановича, ни отца, также советовавшего не горячиться, не видел даже цели, в которую должен был стрелять. В глазах заходили какие-то светлые круги, и в них, точно в тумане, слились и доска, и начерченная на ней тёмная точка. Ничего не соображая, я машинально дернул за спуск. Раздался выстрел, и звук его мягкий, сочный, серебристой струею проник в мои уши.
— Что, невелик заряд, не толкает?» — заботливо спрашивал Дмитрий Иванович.
— Нет, ничего — дрожащим голосом отвечал я.
— Ну, пойдемте, посмотрим много ли принесло в круг… Подходим к доске и, к удивлению, не только в кругу, но даже по краям пе видно ни одной дробины.
— Ишь ты какая штука… Надо полагать — понизили снисходительным тоном заметил Дмитрий Иванович. Попробуйте ещё.
Стреляю второй, третий раз, то же самое. Таким образом, в первый сеанс я выпустил около 15 зарядов, из которых в круг не попал ни один; лишь после двенадцатого, кое-где по краям доски обнаружились еле заметные следы слабых боковых дробин. Зато вечером, ложась спать, я почувствовал в правом плече некоторую неловкость и, взглянув на него, заметил тёмное пятно, величиною почти в ладонь. Само собой разумеется, что я никому не сказал об этом открытии. Убедившись, что я в достаточной степени умею владеть ружьем, отец решил что лучшей школой для меня будет стрельба по живой цели, так как, помимо искусства, она выработает во мне привычку к тем ощущениям, которые возникают у охотника при виде добычи. И вот, в одно чудное июньское утро, конечно, под надзором Дмитрия Ивановича, я был отправлен в лес. Заветная мечта моя наконец исполнилась; теперь я шёл уже не с самострелом, не с деревянным ружьем, как прежде, а с настоящим, заряженным порохом и дробью. Счастью моему не было границ. «Да неужели все это правда? —несколько раз задавал я себе вопрос. «Правда, правда» – говорили мне и молчаливая фигура Дмитрия Ивановича, и патронташ, и ягдташ, и ружьё, тяжесть которых я ощущал самым реальным образом. И чтобы окончательно рассеять всякие сомнения, я начинал тщательно ощупывать их, любовался блеском вычищенного Табачковского, которого в ту минуту не променял бы ни на какие сокровища в мире. А с высоты небес, как бы для полноты моего жизнерадостного настроения, июньское солнце посылало целые потоки ослепительного света, и согретая, облитая его лучами природа, улыбалась мне всею прелестью своей расцветающей юности. Первая, намеченная мною жертва была сизоворонка. Какими словами можно передать все то, что чувствовал я, подходя к ней, какие краски в состоянии изобразить весь пыл охотничьей страсти, который ощущал я, созерцая такую скромную добычу? Опасение, что она не подпустит на выстрел, до такой степени волновало меня, что, не доходя по крайней мере 200 шагов до дерева, на котором сидела сизоворонка, я уже затаил дыхание, пригнулся к земле и полз подобно тигру, боясь произвести малейший шум. Наконец, поднимаю ружьё, целюсь, дергаю за спуск и — удивление: ружьё не стреляет. В изумлении оборачиваюсь к Дмитрию Ивановичу и замечаю на его лице ласковую улыбку. Он все видел и своим охотничьим сердцем прекрасно понимал, что творилось в моей душе.
— Что же вы, барчук, не стреляете?
— Да ружье испортилось, Дмитрий Иванович… — Как так?
— Не стреляет…
— Гм! А курок-то вы почему не взвели? Так оно в отделку никогда не выстрелит…
Только теперь я заметил, что курок действительно не поднят и, покраснев до корня волос, поспешил исправить свою ошибку. Между тем намеченная жертва преспокойно поглядывала на нас и чистила носиком свои красивые перушки. Грянул выстрел и все затмилось в моих глазах, все слилось в каком-то тумане. Я уже не видел ни дерева, ни сизоворонки.
— «Однако здорово вы ее изволили срезать, в отделку здорово», послышался голос Дмитрия Ивановича.
— «Кого»? спросил я, не веря своему счастью. — «Да кого? Известно кого — сизоворонку…»
Подойдя к дереву, он поднял трепещущую, окровавленную птичку. Тут уж я окончательно сошел с ума: бросил ружьё на руки улыбающегося Дмитрия Ивановича, ухватил дорогую добычу и, как исступлённый, помчался домой, крича во все горло: «убил, убил, убил!..» Боже! какой переполох произвёл я своим поведением. Отец, слыша крики и видя, что я бегу один, в первый момент вообразил, будто я убил Дмитрия Ивановича и, вне себя от ужаса, бросился ко мне с расспросами. Когда же все разъяснилось, он позвал мать, оба поцеловали меня и назвали охотником. Конечно, восторгам моим не было пределов, и я целый день надоедал всем рассказами о своих успехах. С этого времени охотничья страсть возгорелась во мне еще сильнее. Я только и бредил охотою, спал и во сне видел, как подкрадываюсь к птице. Главными моими жертвами стали смиренные горлицы и витютни, которых тогда водилось у нас множество. Последние, впрочем, благодаря крайней осторожности, попадались редко.
Между тем наступил июль, началась уборка хлеба и моему учителю, Дмитрию Ивановичу, стало решительно некогда ходить со мною. Тогда для меня был нанят специальный «дядька», уже пожилой человек, по имени Дмитрий Федорович, охотник, музыкант и большой поклонник Бахуса. С его поступлением положение моё значительно улучшилось. Каждый день, тотчас же по окончании классных занятий, я отправлялся со своим новым гувернёром, если он не был пьян, и редко возвращался с пустым ягдташем. Между прочим, Дмитрий Федорович познакомил меня с ловлею перепелов посредством сети и дудочек, которой я увлекался до самозабвения.
Таким манером охотился я года два и все время стрелял исключительно сидячую птицу. Не скажу, чтобы я приобрёл в этом отношении большую опытность. Безумная горячность овладевала мною всегда, чуть только, бывало, завижу добычу. Каждый раз, подходя к ней, я испытывал сильнейшее сердцебиение, дыхание учащалось, кровь приливала к голове, в глазах рябило, руки дрожали. Главное, что меня волновало — это боязнь, что добыча не допустит на выстрел и улетит. Благодаря этому развивалась необыкновенная торопливость, под влиянием которой я стрелял большею частью бессознательно, т. е. почти не видя ни мушки, ни цели, а просто вскидывал ружьё и тотчас же спускал курок. Вожделенной моей мечтой было теперь попасть на охоту с гончими. Но, с половины сентября 1869 года, отец, простудившись на болоте, стал прихварывать и почти не выходил из дома. В октябре он окончательно слег в постель. В доме водворилось уныние. Болезнь, по-видимому, была серьезная. Чуть не каждый день посылали в город за докторами, по никто из них не приносил облегчения. Само собою разумеется, об охоте нечего было и думать. Напрасно засидевшиеся гончие грызли ограду и выли от скуки — никто на них не обращал внимания.
Однажды, рано утром я вышел на двор; вдруг слышу в лесу, за садом, жаркий гон; оказалось, что собаки случайно вырвались из псарни и охотятся для собственного удовольствия. Недолго думая, я схватываю ружье и бросаюсь к ним. Только что успел я перебежать сад, как прямо мне в ноги вылетел матерый русак. В глазах потемнело. В первый момент я так растерялся, что чуть не бросился ловить его руками, по, опомнившись выстрелил на удачу и, о радость! русак покатился кубарем, задрыгал ногами и вскоре испустил дух. Вне себя от восторга я схватил его за задние ноги и бегом помчался домой. Там уже заметили мое отсутствие, и мать встретила меня строгим выговором. Однако, узнав в чём дело и увидев трофеи, повела меня вместе с ними к отцу, и тот, слабый, истощенный болезнью, лежа в постели, грустно улыбнулся, поцеловал меня и назвал настоящим охотником.
В половине ноября отца не стало. Скоротечная чахотка свела его в могилу в самой цветущей поре жизни — всего 42 лет. Печальная катастрофа как громом поразила нашу многочисленную семью и совершенно нарушила установившийся образ жизни.
Помимо сильнейшего горя, вызванного тяжелой утратой, у матери явились новые заботы. Ей, совершению незнакомой с практическою деятельностью, приходилось теперь приводить в порядок сильно запущенные дела по имениям, приходилось вникать во все мелочи хозяйства, а главное, нужно было думать о нашем образовании, так как старшей сестре минуло уже 12, а мне было около 11 лет. С несокрушимой энергией и горячностью принялась она за дело. Первое, что требовало коренной реформы — это состав служащих; пользуясь добродушием отца, а также его пристрастием к охоте и музыке, в нашем дворе проживало много праздного люда, из которых каждый величал себя охотником и музыкантом, и каждый но мере сил и способностей пьянствовал. Вскоре несколько самых безнадежных, в число которых попал и Дмитрий Федорович — второй скрипач нашего домашнего оркестра — были уволены, остальным сделано строгое внушение в том роде, чтобы они лучше занимались своими обязанностями и забыли думать об охоте.
С уходом Дмитрия Федоровича я получил некоторую, хотя и неофициальную свободу. Каждый день забирал я гончих и таскался с утра до вечера по окрестным лесам. Сильно озабоченная мать, сквозь пальцы смотрела на мои проделки и только когда я уходил очень далеко от дома, делала выговоры и грозила все это прекратить. Поощряемый отсутствием старого контроля, я простирал своё охотничье рвение все дальше и дальше. Как я уже сказал, у отца имелся большой ассортимент ружей. Он был страстный любитель всякого рода оружия и никогда не упускал случая приобрести какую-нибудь уродливую, доисторическую пищаль, пистолет или кинжал. Благодаря этому его кабинет был сплошь увешан охотничьими принадлежностями. Тут можно было найти и шведскую широкодульную одностволку «старбуса», и длиннейшие, переделанные на дробовики французские и английские винтовки военного образца, добытые в Севастопольскую кампанию, и произведения новейших иностранных мастеров изящного, двухствольного «Мортимера», грациозного, элегантного «Вестлея Ричардса», скромного, но солидного «Лебеду», наконец множество разнородных представителей низших классов ружейной иерархии без имени и фамилии. Все это, тайком от матери, я тщательно пересмотрел, перепробовал, и в один прекрасный день категорически заявил ей, что «Табачковский» никуда не годится — «легкоранный» и что мне нужно другое ружьё. К удивлению, мать, вероятно подавленная непоколебимой авторитетностью моего тона, не возражала, и, отобрав несколько самых дорогих экземпляров, изрекла такого рода резолюцию: «этих ружей я тебе пока не позволяю трогать — ещё рано, а из остальных можешь взять любое». Выбор мой пал на длинную, осмигранную одностволку неизвестного происхождениям плохою, самодельною ложей.
Несмотря на грубую внешность, ружьё это обладало поистине замечательным боем. Я бил из него всё, что попадалось под руку, никогда не стесняясь дистанцией, и смело скажу, что лучшего ружья я не встречал в жизни. Особенно пригодным оно оказалось при охоте на витютней. Птица эта, как известно, очень осторожная и крепкая па рану; однако, стоило мне повнимательнее прицелиться, и она падала точно пораженная громом на дистанцию иногда выше ста шагов. Да, много сладких волнений, много минут высокого эстетического наслаждения испытал я в следующий год после смерти отца, волнений, которые навсегда останутся лучшими воспоминаниями из невозвратимого детства. Но «ничто не вечно под луною…» Увлекаясь охотою, я и не подозревал надвигавшейся грозы, не подозревал близости переворота, радикально изменившего как внешнюю форму, так и внутреннее содержание моего дотоле безмятежного существования. В декабре того же года мать решительно объявила, что «довольно уже нам болтаться и время подумать о будущем, что сейчас же после Рождества нас, т. е. меня и следующего за мною брата, отвезут в губернский город готовиться для поступления в августе в гимназию.
Истинный смысл сих знаменательных слов определился в самом непродолжительном времени. Дней через пять после разговора, к нам приехали два совершенно незнакомые господина. Отрекомендовавшись местными помещиками, вначале они о чём то поговорили с матерью, затем отправились вместе с Дмитрием Ивановичем на псарню, пересмотрели поодиночке всех собак, после чего повели их в лес, а по возвращении оттуда опять вели продолжительную конфиденциальную беседу с матерью Только по отъезде их я узнал, что это были покупатели гончих, которых мать, в виду скорого нашего отъезда и в виду того, что присматривать за ними и охотиться будет некому – решила продать всех поголовно. На другой день их увели. Горько, горько плакал я, провожая своих любимцев и навсегда расставаясь с ними.
— «Прощай, Штучка! прощайте: Хвостик, Скрипка, Соловей, Будило, Баско, Цыпан, Залива, Громило… Прощайте, дорогие, незабвенные минуты сладких волнений… Прощай, счастливое, невозвратное детство!»
Вот все, что сохранила мне память о моей детской охотничьей деятельности. Затем в ней наступил продолжительный перерыв. Долгие годы ученья и сопряжённая с ними жизнь, сначала в губернском городе, а потом в столице с ея кипучим водоворотом всевозможных идей и высших умственных интересов — совершенно отвлекли меня от охоты.
В продолжение более чем десяти лет охотиться приходилось лишь урывками, исключительно во время коротких, летних каникул. Только в начале восьмидесятых годов, после многих мытарств и превратностей, судьба снова забросила меня на родное пепелище и, прибывши к тихой пристани, я опять почувствовал в себе прежний огонь охотничьей страсти. Серенькое, осеннее небо, молчаливый обнаженный лес, как бы хранящий в своих недрах какую-то грустную тайну, свежий бодрящий воздух, словом, вся осенняя деревенская обстановка, живо напомнили мне детство и его впечатления, снова воскресили во мне угасшую любовь к охоте. Однако, прежде чем начать её, я должен был позаботиться о приобретении собак. С этою целью я перезнакомился со всеми охотниками нашего уездного города, ездил с ними на охоту, выслушивал их гончих, высматривал, не мало потратил денег и времени. По что это были за собаки! Разнотипные, безголосые, гнавшие в разнобой, поминутно скалывавшиеся…
Еще живо помня отцовских красавцев, я тщетно отыскивал что-либо подобное, но увы! не мог найти даже и намёка на нашу старинную породу: она исчезла бесследно. Собрав с грехом пополам два смычка, я начал деятельно охотиться с ними. Зайцев тогда было много и мне представлялась возможность палить сколько угодно. Но имея громадную практику, я тем не менее, вскоре убедился, что делаю те же ошибки, что и в детстве. Сидячего, или тихо идущего зайца я ещё мог выцедить, на полном же карьере убивал очень редко и, если удавалось, то в большинстве случаев, совершенно нечаянно. Прежняя горячность снова выступила на сцену и страшно мешала делу. Всякий раз, боясь, что добыча ускользнет за пределы выстрела, я забывал брать прицел вперёд и через это делал непростительные промахи.
Проохотившись первую осень, я задумался. Слабые успехи в стрельбе огорчали меня несказанно. Особенно стыдно было за себя в большой, мало знакомой компании. В таких случаях я буквально не мог стрелять. Сознание, что за каждый промах я получу по своему адресу если не прямые насмешки, то во всяком случае презри тельные взгляды и улыбки — страшно угнетало меня, тем более, что все охотники, с которыми приходилось съезжаться, как и большинство нашего брата, на охоте не отличались деликатностью и по умели щадить чужого самолюбия. Нередко из-за шуток в этом роде у них выходили весьма серьезные инциденты, а однажды дело чуть даже не окончилось дуэлью.
Итак, тщательно взвесив все обстоятельства, я пришёл к заключению, что охотясь по одним зайцам, я никогда не достигну серьезных результатов в стрельбе; в виду этого, я решил на будущее лето заняться охотою по болотной дичи, о которой, живя в лесистой местности, до сих пор совершенно не имел понятия.
Исполнение этого решения было тем более удобно, что теперь я человек вполне самостоятельный, могущий свободно располагать своею особой; вдобавок к этому не более, как в 8 верстах от Медвежьей Поляны, протекала речка «Потудаль», изобиловавшая всеми породами болотной и водяной дичи. Первым шагом к исполнению задуманного плана было приобретение легавой собаки. Искать её пришлось недолго. В ту же зиму один из знакомых, узнав о моем желании, предложил мне полугодового щенка — сучку, нечто в роде «Маркловки», которую я тотчас же отдал дрессировать местному специалисту охотнику, по имени Василию, а сам принялся тщательно изучать разные руководства к ружейной стрельбе. Весьма понятно, с каким нетерпением ожидал я июля. Еще задолго до начала охоты, я вымыл, вычистил и пристрелял старика Вестлея Ричардса, с которым теперь постоянно охотился.
Наконец желанная минута наступила: 10-го июля явился Василий и объявил, что «Норма» окончила курс науки, и можно произвести ей экзамен. Не откладывая дела в долгий ящик, на следующий же день мы отправились с ним на охоту. Дупелиные высыпки в тот год были очень хорошие- только что ступили мы на болото, как уже «Норма» потянула и, сделав несколько осторожных шагов, картинно замерла на стойке.
— Подходите! — крикнул Василий, -наверно дупель. Идите смело, она крепко стоит — не сорвёт. Тубо! тубо! — ободрял он её.
Я поспешно подошёл, и, весь дрожа от непривычных, совершению новых ощущений, крикнул: «пиль»!
«Норма» не двигалась.
— Пиль! – закричал я во второй раз, волнуясь все больше и больше. Руки дрожали, сердце билось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Но «Норма» стояла как вкопанная и вопросительно поглядывала на Василия.
— Пиль, пиль! — закричал тот, поняв, наконец, что без его приказания Норма не смеет спугнуть птицу. Норма сделала несколько шагов, и вдруг из-под самого её носа, с треском сорвался громадный дупель. Я поднял ружьё и не целясь выстрелил из обоих стволов, когда же рассеялся дым, далеко над болотом я увидел дупеля, улетавшего здравым и невредимым. Пошли дальше. Вскоре «Норма» опять сделала стойку, опять я подошел и преисправно промазал. Второй, третий, четвертый разы—та же история, и не успели мы пройти и трети болота, я уже выпустил около 20-ти зарядов, а в результате нуль.
Со мной началась нервная лихорадка. Василий—опытный, старый охотник и прекрасный стрелок, видя, что я так волнуюсь и своими действиями горячу молодую собаку — предложил сесть покурить. Мне было невыразимо стыдно за свое поведение и в оправдание его я приводил массу нелепых причин: то стрелять приходилось против солнца, то в момент выстрела спотыкнулся, то «Норма» помешала и прочее. Бывший крепостной лакей и, следовательно, тонкий царедворец, Василий делал вид, что всему этому верит и очень серьёзно просил за «Норму» извинения, говоря, что собака ещё молода, очень горячится. Пошли снова, и опять началось повторение прежнего. Наконец, я, уставши палить и окончательно сконфуженный, не приводя уже никаких оправданий, предложил стрелять Василию, и тот на моих глазах, в продолжение нескольких минут убил 4-х дупелей.
— «Расскажи пожалуйста, как ты их бьёшь, как нужно целиться»,—обратился я к нему, забыв всякую гордость.
— «Очень просто. Главная штука в том, чтобы отпускать дичь. Видите, если стрелять на близкую дистанцию, надо брать прицел уж верно, потому что по выходе из дула заряд летит кучею, как пуля, шагов же на 30 рассыпается широко. В этом и заключается весь секрет. Когда вы отпустите, то хоть и не совсем верно прицелитесь, все-таки можете попасть краем заряда; а дупель птица слабая; зацепите его хоть двумя, тремя дробинами – он и то упадёт. Следовательно, чем дальше отпускать, тем легче попасть. Вот попробуйте, увидите, что дело лучше пойдет».
— «Все это я сам знаю — отвечал я — да забываю в момент выстрела. Впрочем, постараюсь делать, по-твоему,».
Скоро «Норма» опять нашла дупеля. Опять я подошёл и, совершенно забыв мудрые наставления, сделал поспешный дуплет и опять—ничего.
Я начинал беситься. Неизъяснимая злость душила меня, раздражала. Я проклинал свою судьбу и ружьё, и «Норму», и дупелей, и всю охоту. «Нет, видно надо бросить к чёрту эту затею. Не дается мне стрельба, не везет… Охота смертная, да участь горькая! Проклятое счастье! Василий говорит—надо отпускать… Да как же отпускать, когда я даже не вижу этого анафему-дупеля в момент прицела? Хорошо ему рассуждать… Нет, в последний раз! Вольте не поеду, довольно дурака из себя строить» …
С такими мыслями и с совершенно пустым патронтажем и ягдташем, шёл я, огорченный, разочарованный, к экипажу, чтобы ехать домой. В душе я дал слово никогда больше не показываться на болото. Вдруг, слышу крик: «берегите, берегите! Оборачиваюсь вправо и шагах в 30 вижу перед собой тихо, плавно летящего дупеля, которого «Норма» вспугнула без стойки. Вскидываю ружье и по-прежнему, не целясь, стреляю. Дупель грузно шлепнулся об землю. Смотрю и глазам не верю.
— «Василий, ты не стрелял?»
— «Нет!
— Значит, я его убил»?
— Вы!
— Да не может быть!
— «Верно…
Безумный восторг овладел мною. С величайшим трудом подавляя свою радость и стараясь казаться спокойным, выхватил я дупеля из рта подбежавшей на выстрел «Нормы», рассматривал, гладил красивые серыя перышки, чуть не целовал… Прежних мрачных мыслей как не бывало. В сердце возродилась надежда, что рано или поздно я добьюсь своего. «Нужно только не падать духом, а главное не горячиться—думал я. Дело вовсе не такое уж трудное.
Таким образом, первый дебют мой на болотной сцене, говоря, по справедливости, следовало бы назвать из рук вон плохим: я выпустил около 40 зарядов и убил только одного дупеля, да и того сам не понимая как. Очевидно, удачный выстрел получился совершенно случайно, как говорят биллиардные игроки — «фуксом». Но со своей личной точки зрения, я был доволен.
Во-первых, «Норма», выступившая на сцену, также в первый раз, хотя и не блистала талантом в смысле чутья, в общем работала довольно сносно и до некоторой степени оправдала мои ожидания. Затем, как там ни говори, а всё-таки я был с охотой, а ведь убить дупеля, этого высшего представителя благородной дичи, человеку, выехавшему на болото в первый раз, —вовсе не легко.
В следующий раз я поехал уже один, без Василия, присутствие которого сильно стесняло меня. Снова пустил я «Норму», уже успевшую привыкнуть ко мне, снова давал обещания отпускать дичь не ближе, как на 30 шагов, и снова начал пуделять бессовестнейшим образом. Чем дальше шел я, тем все чаще и чаще попадались дупеля, тем сильнее и сильнее кипятился я. Я палил как исступлённый, не целясь, не видя птицы; как только взлетал дупель, я вскидывал ружьё на удачу и в тот же момент спускал один за другим оба курка, словом — «жарил в белый свет, как в копеечку». Если бы кто-нибудь видел меня в те минуты, право мог бы счесть за сумасшедшего. Мокрый от пота, градом лившегося по лицу, без фуражки, со всклокоченными волосами и помутившимся взором, я носился по болоту в карьер, спотыкался, падал, кричал на «Норму» охрипшим от усталости и чрезмерного напряжения голосом, и палил, палил без смысла, без толку. Разгоряченная канонадой «Норма» перестала слушаться моих приказаний и в свою очередь носилась по болоту, поминутно спугивая дупелей, которые сновали взад и вперёд. Это ещё больше бесило меня. Только что разрядишь оба ствола, а он и тут, как тут. Да ведь как летит-то: тихо, ровно, чуть на голову не сядет. Бешенство мое достигло крайних пределов и несколько раз я с ожесточением принимался колотить ни в чем неповинную «Норму». Пробовал успокоиться — садился отдыхать, курил, мочил голову водой—ничего не помогало. Одним словом, выходила не охота, а какая-то безумная оргия разбушевавшейся страсти, окончившаяся тем, что я, расстреляв два с половиною патронташа, измученный и телесно и душевно, уехал домой с совершенно пустым ягдташем. Снова мысли самого мрачного свойства овладели мною, снова на меня нашло полное отчаяние и в душе я опять давал слово бросить неблагодарное занятие. В таком же роде были и последующие мои подвиги в этом сезоне и самое большее, что я взял, было два или три дупеля, и, кажется, одна утка, убитые случайно.
Перед каждой охотой я внимательно перечитывал текущие статьи по ружейной стрельбе в журнале «Природа и Охота», который я теперь читал постоянно, но все, что в них говорилось, было мне известно давным давно. Еще до начала охоты я твердо запомнил, как надо брать прицел по птице в угон, в поперек, на встречу, лишь одного не мог найти, и именно того, что мне было всего нужнее: как научиться применять эти правила на практике. Литература не давала по этому поводу ровно никаких указаний.
Мучимый сомнениями, я уже готов был прийти к тому заключению, что для стрельбы в лет нужен особенный талант от природы, и не обладающему им—научиться сколько-нибудь споено стрелять, точно также, как петь без голоса — решительно невозможно. Только необыкновенно сильная страсть удерживала меня от желания окончательно оставить ружье и перейти к другим родам охотничьего спорта.
Кончилось лето, начались охоты по зверю. Таскаясь по целым дням с гончими, или стоя где-нибудь па до рожке бесконечного Коротоякского леса, я подолгу раздумывал о несчастной своей доле. В голове неотступным, болезненным призраком, вертелась одна и та же мысль, один и тот же вопрос: отчего я не могу стрелять, какие причины этого? И чтобы уяснить их, я принимался тщательно копаться в своей душе, старался дать себе отчет во всех ощущениях, возникающих в момент выстрела, попять их смысл, значение и последствия, анализировал до мельчайших подробностей весь быстрый, почти неуловимый процесс стрельбы, рисовал в воображении полную картину охоты.
Вот, собака нашла—тянет… Вот, остановилась… Беру ружьё на перевес, подхожу: пиль! Вылетает дупель; стрелять приходится в угон, следовательно, надо взять мушку несколько ниже птицы. Целюсь, отпускаю на 30 шагов. Но тут я внезапно припоминаю, что в момент прицела никогда не вижу птицы. Отчего же это происходит? —задаю себе вопрос. Понятно, отчего: через-чур тороплюсь, через-чур жадничаю, боюсь, что птица улетит за черту выстрела, и должно быть беру мушку выше неё. —Так вот в чем штука! Теперь понимаю!.. Значит нужно не горячиться и все пойдет прекрасно. Да и в самом деле, разве так уж трудно поймать дупеля на мушку! Ведь целить я умею, еще ребёнком тушил движущуюся свечу, а дупель гораздо крупнее фитиля! Не горячиться! какие, в сущности, пустяки! Да ведь это так легко! Стоит только сделать некоторое усилие, взять себя в руки… Теперь я узнал секрет… Баста пуделять.
Таким образом в мыслях я считал все препятствия устраненными и всех взлетавших дупелей убитыми. Но, что хорошо в теории, не всегда возможно на практике: раздавались отчаянные вопли гончих, погнавших по зрячему, вылетал русак, я промахивался по нём из обоих стволов и, проклиная судьбу, рвал на себе волосы.
На следующий год я познакомился с охотой по бекасам. До тех пор я только слышал, что стрельба по ним очень трудна. Мне говорили, что бекас летит так быстро и при этом делает в полёте такие зигзаги, что целиться некогда, а надо брать мушку со вскидки, иначе он моментально будет вне выстрела. С такими сведениями о шустром маленьком долгоносике приехал я в первый раз на Барановский луг по реке Потудали. Бекасов там в тот год было прямо мириады и вылетали они нe по одному, а по два, по три, целыми кучами, чуть ли не из-под самых ног, так что собака оказывалась совершенно лишнею. Не буду описывать подробно все то, что пережил я на первой охоте, скажу только одно, что это было повторение прежних неистовств, возведённое в квадрат. Нередко, доведенный до исступления поднимающимся справа, слева и впереди бекасами, я забывал, что левый ствол оставался заряженным, со взведенным курком, и начинал заряжать ружьё, из всех сил колотя ложею об кочку. Да, не мало времени прошло с тех пор, а как вспомнишь, даже стыдно становится за свои безумные выходки, и я решительно не понимаю, как я остался цел и невредим.
Каждый раз, отправляясь на охоту, я брал с собою штук 60 —70 патронов, выпускал их все до единого и убивал одного, двух бекасов, чаще же возвращался совершенно с пустым ягдташем. После каждой охоты я чувствовал себя несчастнейшим из всех смертных и невыразимо страдал душою, когда кто-либо из домашних глумился над моим искусством. В такие минуты я бывал страшно зол и мог наговорить дерзостей даже самым близким родным и друзьям. Весною того же года, заботясь главным образом о собственной безопасности, я приобрел ружьё центрального боя и с наступлением охоты, благодаря быстроте и удобству заряжания, принялся палить с удвоенною энергией. Случались охоты, когда я в какие-нибудь 2—3 часа времени выпускал до 100 зарядов. Как и следовало ожидать, подобное «мракобесие» не прошло даром и закончилось весьма печальною катастрофой. Нужно сказать, что в эту весну, месяца за три до начала охоты, я получил в подарок прелестного годовалого гордона. Пёс этот, по кличке «Гассан», обладал великолепным чутьём и был почти выдрессирован, оставалось только натаскать его немного, что я и поручил тому же Василию. В конце июня натаска окончилась и в один прекрасный день я отправился с Гассаном на болото. С первых же шагов он высказал себя далеко недюжинною собакой и положительно привёл меня в восторг серьёзным, основательным поиском, а также необыкновенно картинной стойкой. Много дупелей и бекасов нашёл он в то достопамятное утро, много пуделей было сделано мною по ним; наконец, когда я стал уже подумывать об отдыхе, около небольшого кустика лозы, шагах в 30 от меня, «Гассан» снова что-то причуял. Заметив это, я поспешил к нему, но только что сделал несколько шагов, как из-под самых моих ног с задорным покрякиваньем порвался бекас и потянул низом по направлению к «Гассану». Не думая о последствиях, я вскинул ружьё и выстрелил из обоих стволов. Бекас полетел невредимым, по тотчас же после второго выстрела послышались пронзительные, раздирающие душу вопли «Гассана». Только теперь я понял в чём дело и, проклиная свою горячность, бегом помчался к несчастной собаке.
Ужасная картина: весь правый бок и хвост «Гассана» были испещрены мелкими кровавыми струйками и злополучная жертва моего безумия, жалобно взвизгивая, с укором смотрела на меня своими чудными, темно-карими глазами.
— «Гассанушка, милый, да не может же быть, чтобы я убил тебя! ты останешься жив, не правда ли?» в отчаянии восклицал я, целуя его красивую мордочку, гладя волнистую шелковую шерсть. В ответ на это бедное животное, как бы недоумевая, за что я наказал его так жестоко, лишь слабо виляло хвостом и вскоре тихо, без конвульсий, испустило дух.
Попятно, горю моему не было границ.
В первое время я был так расстроен, что решил совсем даже бросить охоту, по прошла неделя—другая, и страсть снова заявила о своих правах.
Однако случай этот послужил для меня хорошим уроком и значительно умерил мою горячность. Вообще под конец этого сезона, я почувствовал в себе некоторую перемену. Имея возможность часто охотиться, я стал замечать, что бекасиные покрякивания уже не так волнуют меня и сама дичь не возбуждает той жадности, как раньше. Однажды, выпустив до 50 зарядов и чувствуя сильную усталость, я присел отдохнуть и от нечего делать начал следить за полетом последнего, вспугнутого мною бекаса, который высоко в небе описывал круги. Постепенно круги уменьшались, бекас спускался все ниже и ниже, наконец плавно потянул предо мною шагах, как мне показалось, во 100. Ленивый от усталости и палящего августовского солнца, я поднял ружьё, взял прицел на четверть аршина вперед, долго целил и когда выстрелил, с удивлением увидел, что бекас упал. Тогда я тщательно промерил дистанцию — и что же? — насчитал всего 50 шагов. Случай этот был для меня в некотором роде открытием и оказал громадное влияние на дальнейший образ действий. Прежде всего я был страшно поражен такой крупной ошибкой в определении дистанции, тем более что всегда отличался очень хорошим зрением. Какие же могли быть причины её? По зрелом размышлении, я пришёл к тому заключению, что виною всему — малые размеры бекаса, и что именно это обстоятельство и было одною из главных причин плохой стрельбы. И действительно. Припоминая и обсуждая свои промахи, я должен был констатировать тот факт, что всегда старался бить бекаса на подъеме, т. е. на расстоянии не свыше 10—15 шагов. Уже на эту дистанцию бекас казался мне очень небольшим, отстоящим по крайней мере на 50 шагов и я, из боязни выпустить его за пределы выстрела, торопился стрелять скорее. Таким образом, обнаружился, не больше по меньше, как оптический обман. Желая проверить свои выводы и уже достаточно отдохнувши, я пошёл снова и тотчас же поднял бекаса.
На этот раз, путем невероятных усилий воли, мне удалось подавить свою горячность: я вскинул ружье, при целился и спустил курок только тогда, когда по прежним соображениям бекас был уже вне выстрела. Бекас покатился кубарем. Иду дальше — тот же маневр и те же результаты.
Трудно передать мою радость. «Эврика, эврика! —твердил я всю дорогу. Мне казалось, что я открыл Америку, нашёл ключ к уразумению тайн стрельбы, секрет, который до сих пор не давался мне. С этого времени процент удачных выстрелов в общем значительно повысился, и после каждой охоты в ягдташе оказывалось штуки 3–4 бекасов. Обыкновенно дело происходило так: по приезде на болото в первые минуты я страшно кипятился и палил зря, затем, по мере утомления, горячность утихала, я начинал стрелять спокойнее, начинал осмысливать свои поступки, вообще действовать сознательно, и количество удачных выстрелов увеличивалось. Не малым подспорьем послужили в данном случае в высшей степени целесообразные советы Василия, которого я часто приглашал с собою на охоту. Так например, беседуя однажды по поводу стрельбы вообще и моей в частности, я, между прочим, услышал от него такого рода мысли:
— Вы думаете тут есть какой-нибудь секрет? Ей Богу нет! Я ведь сам изучал эту премудрость таким же точно манером и в своё время не мало посеял по белому свету свинцового гороху… А только я вам скажу, что покуда не уймется эта проклятая горячка, никакого толку не будет. Взять хоть меня… Славу Богу, уже за 60 перевалило, уж 40 лет таскаю свою пушку, и стреляю сами знаете-порядочно, а иной раз до того рассобачишься, что прямо как бешеный! В сидячую утку не попадешь…
— Вот, ты говоришь—горячка… Да что же против неё поделаешь? Ведь это уж натура, значит, такая…
— «Ну, натура – натурой, а всё ж так можно кое-что сделать, есть средство и против горячки. Я постоянно им пользуюсь» …
— Какое же, скажи, пожалуйста, —обрадовался я, предчувствуя в словах Василия истину, которая выведет меня на настоящий путь.
«А вот какое. Когда вы почувствуете, что очень горячитесь, перестаньте стрелять, а только прицеливайтесь: поднимите ружье, подержите бекаса, на прицел и опустите. Точно также другого, третьего, четвёртого. Так делайте до тех пор, пока окончательно успокоитесь. И увидите, что сейчас пойдёт музыка не та. После 5—6 раз, горячку как рукой снимет. Я так только этим и спасаюсь».
Конечно, в первую же охоту я поспешил испробовать рекомендованное средство и, хотя применение его и стоило мне страшных усилий воли, но тем не менее я вскоре почувствовал на деле всю благотворность его. Главный секрет его действия заключался в подавлении страсти, так сказать — в нравственном самообуздании.
После этих экспериментов процент удачных выстрелов повысился еще больше, и в общем, из 10 бекасов, я убивал непременно 1, а иногда и 2. На следующий год я уже рискнул, и не без успеха, охотиться по вальдшнепам, а дупеля стали заурядной добычей. Так, медленно, но неуклонно шел я по пути прогресса и хотя в настоящее время искусство в стрельбе заставляет желать ещё многого, но теперь, при благоприятных условиях, из 10 выстрелов я убиваю от 6—7 бекасов, столько же вальдшнепов и до 8 дупелей; главное же то, что теперь я, за редкими исключениями, стреляю вполне сознательно, т. е. не палю на удачу, а прежде чем выпустить заряд, стараюсь выцедить и выпустить добычу на необходимую дистанцию.
Вот весь до мельчайших подробностей тот мучительно-сладкий, полный и горя, и радостей процесс, путём которого я достиг настоящей степени искусства. И так теперь все кажется лёгким, простым: вскинул ружьё, поймал птицу на мушку, отпустил и — готово! Стыдно даже подумать, что при изучении этих манипуляций я когда-то бесновался, страдал, выпускал тысячи зарядов…
Теперь, когда я до известной степени уже постиг тайну охотничьей стрельбы, невольно приходишь к заключению, что теория её крайне несложна и исчерпывается какими-нибудь двумя, тремя формулами. Но почему же для меня, да мне кажется и для большинства охотников, усвоение этих формул потребовало таких огромных затрат энергии и времени? Прежде чем ответить на заданный вопрос, рассмотрим сущность того процесса, который представляет собою стрельба вообще и охотничья в частности. По общераспространенному мнению, для того чтобы быть хорошим стрелком, необходимо обладать следующими качествами: верностью глаза и твёрдостью рук. Когда стрелок собирается поразить, например, движущуюся цель, он должен прежде всего уловить характер её движения, затем определить дистанцию, вскинув ружьё так, чтобы оно приходилось мушкою против известной точки, и выстрелить. Самый сложный из этих актов, как известно, —определение точки прицела, потому что она не представляет собою каких-либо постоянных данных, а находится в тесной зависимости от движения цели. Впрочем, последнее обстоятельство, имеющее весьма важное значение при стрельбе пулею, при стрельбе из дробовиков применяется, благодаря величине площади заряда, лишь приблизительно. Следовательно, успешность стрельбы главным образом зависит от строгого соответствия между функциями зрения и рук; казалось бы, чтобы сделаться хорошим охотником, совершенно достаточно выработать в себе эти качества, однако на деле происходит иначе, и очень часто можно встретить стрелков, сажающих из револьвера пулю на пулю, попадающих без промаха в мелкие подбрасываемые предметы, словом, стрелков очень искусных на садках, в тирах, но на охоте тем не менее пуделяющих самым бессовестным образом даже по кряквам на подъеме. Отчего же это происходит? Оттого, отвечу я, что стрельба, как чистое искусство, и стрельба охотничья — две совершенно различные страсти, хотя и основаны на одной и той же почве. Чтобы лучше убедиться в этом, сравним стрельбу охотничью с неохотничьей, а также с другими аналогичными ей родами искусств, в которых проявляется ловкость человеческого тела, как то: биллиардною игрою, игрою в кегли и пр. Во всех случаях воспроизведения означенных манипуляций человек действует, во-первых, вне пространства и времени, во-вторых, при сравнительно слабом влиянии аффекта. Так, например, если вы хотите сделать трудного шара, или сбить одним ударом несколько кеглей, наконец, попасть в неодушевленный предмет, вы всегда имеете в распоряжении как необходимое идя этого, зависящее вполне от вашего усмотрения, количество времени, так и заранее определенное пространство. Вам нет надобности торопиться, потому что цель ваших стремлений никуда не уйдёт и, благодаря этому, вы действуете вполне спокойно и обдуманно. Совершенно обратное происходит в охотничьей стрельбе. При производстве её вы прежде всего находитесь в тесной зависимости от пространства и обусловленного им, большею частью крайне ничтожного количества времени, а затем под сильнейшим давлением охотничьей страсти. Стреляя, например, по бекасу, вальдшнепу, в густых зарослях, или по зверю, перескакивающему лесную дорожку в какую-нибудь 1/2 секунды, вы должны вскинуть ружьё, прицелиться и выстрелить, т. е. должны быстро и точно выполнить несколько физических и умственных актов. Само собой разумеется, что успешное выполнение их требует сильного напряжения внимания, а последнее возможно только при известном спокойствии духа. Между тем этих то факторов и нет, потому что неизбежный при охоте аффект вызывает совершенно противоположные, нежелательные в данном случае побуждения: торопливость, излишнюю ажитацию, словом, развивает некоторую ненормальность действий. Для большей наглядности рассмотрим мою собственную практику. Вся она, может быть, подразделена на четыре периода или курса: 1) стрельба в неподвижный, неодушевленный предмет, 2) стрельба в такой же движущийся, 3) стрельба в неподвижную живую цель и 4) стрельба в таковую же движущуюся. Как видно из предыдущего, первый курс я прошёл очень скоро: спустя неделю, другую, я уже почти без промаха тушил стоящую на столе свечу; второй давался труднее и требовал более продолжительного времени; третий еще труднее; наконец, в четвёртом, я мог достигнуть некоторых успехов только путем 8—10-ти летней практики.
Главным тормозом в достижении совершенства всегда служила излишняя горячность. Когда я целил в свечу, стоящую неподвижно, я прекрасно сознавал, что могу целить сколько угодно, пе боясь, что цель куда либо ускользнет, и действовал спокойно, не торопясь- при стрельбе в движущуюся, меня уже волновала мысль, что я могу упустить удобный момент и сделать промах; подходя к птице, я волновался еще более, так как помимо желания не сделать промаха, неприятного для самолюбия, во мне развивалось страстное желание овладеть добычей и вместе с тем боязнь, что желание это по какой-нибудь оплошности может не исполниться; наконец, при стрельбе в лет, или по бегущему зверю, ко всем вышеизложенным мотивам присоединялся еще элемент движения, увеличивавший чувство опасения за возможность утраты добычи до крайних пределов.
Таким образом, по мере увеличения интереса, возбуждаемого добычей и обусловленного степенью трудности её добывания, повышалась интенсивность моей горячности. Под влиянием этого чувства, зная теоретически все правила, в момент выстрела я или не успевал, или же просто-на-просто забывал применять их; мало того — утрачивал даже верность глазомера, словом, действовал большею частью совершенно бессознательно. Некоторой иллюстрацией этому может служить эксперимент, который я всегда проделывал дома перед отъездом на охоту. Я выбирал какую-нибудь незначительную точку: муху или маленькое пятнышко и старался поймать её на прицел быстрой вскидкой ружья. Опыт этот удавался мне из ста по крайней мере восемьдесят раз, но после него, на охоте, я тем не менее пуделял самым непростительным образом. Следовательно, пока я находился вне влияния аффекта, действия давали вполне удовлетворительные результаты, в противном же случае — отрицательные.
На основании изложенного, мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что чем выше интенсивность горячности, или аффекта, испытываемого охотником и вызываемого степенью интереса к добыче, тем ниже степень совершенства ею в технике стрельбы или, выражаясь математическим языком — прогресс в стрельбе обратно пропорционален интенсивности страсти. Итак, принимая во внимание все сказанное, нельзя не согласиться, что техника охотничьей стрельбы сводится не столько к природным или выработанным физическим данным, сколько к искусству регулировать свою страсть до такого уровня, чтобы она не подавляла необходимого при стрельбе самообладания и тем самым не препятствовала бы сильному напряжению внимания, без чего немыслимо быстрое и точное выполнение воспроизводимых при стрельбе манипуляций. Однако, это искусство усваивается не всеми одинаково легко, во всяком случае гораздо труднее, чем выработка верного глаза и твёрдой руки. Мне, например, она стала даваться только по истечении десятка лет, другие постигают её быстрее; всё зависит от индивидуальных особенностей темперамента. Я знавал многих охотников, которые в житейском обиходе были всегда очень сдержанны, на охоте же доходили чуть не до истерики и, будучи сильными и ловкими, т. е. обладая природными данными, никогда не могли стрелять сколько-нибудь сносно. Знал субъектов, не отличавшихся силою и ловкостью, пылких и нервных в жизни, но как охотников невозмутимых до безобразия. Знал наконец людей среднего темперамента, заведомо очень плохих стрелков, на которых по временам находило такое вдохновение, что они стреляли просто неподражаемо.
Причины подобных явлений весьма понятны. Для того, чтобы быть хорошим стрелком-охотником, нужны специфические свойства темперамента, сущность которого заключается в крепких, способных к высокому напряжению нервах, а главным образом в сильной воле, нужной для подавления порывов страсти; —следовательно, талантливым стрелком можно назвать лишь того, у кого существует, во-первых, наивысшее развитие указанных, как физических, так и нравственных качеств, а во-вторых, полная гармония между ними. Все прочие, как я уже заметил, доходят до известной степени совершенства лишь путем нравственного самовоспитания, т. е. путём более или менее долговременной, систематической работы над своей охотничьей психикой; некоторым же эта наука не даётся совсем, и всю жизнь они остаются горе-охотниками. Впрочем, иногда и у последних бывают исключительные, счастливые моменты, когда они ощущают в себе особенный подъём духа, так сказать прилив энергии, и в такие минуты они делают чудеса.
Являясь таким образом исключительно продуктом нервной деятельности, весьма естественно, что техника охотничьей стрельбы не представляет собою какого-либо постоянного уровня, и более чем в других искусствах подвергается колебаниям. Как бы ни был искусен стрелок, он никогда не может ручаться заранее за свои успехи. Все зависит от того, в «ударе» он или нет; «удар» же есть ни что иное, как известное настроение духа, иначе говоря, предрасположение нервов к усиленной, напряженной деятельности, которое бывает не всегда, и на которое может оказывать вредное влияние множество непредвиденных случайностей. Так например, чувствуя себя в прекрасном настроении перед отъездом на охоту, вы начинаете волноваться, если собака ваша, залежавшаяся без работы, ходит слишком горячо; то случается, что дичь вылетает постоянно против солнца и вы не можете поймать её на прицел; то вы попадаете в место, где дичь очень напугана и срывается не в меру, или через-чур смирна и поднимается из под самых ног; то вам мешают кусты, за которые увертывается дичь и пр.; наконец, вас просто могут раздражать успехи товарища, который, идя рядом с вами, стреляет удачнее. Словом, может встретиться масса неблагоприятных обстоятельств, дурно отражающихся на состоянии духа, а следовательно, и на результатах стрельбы. Мне нередко приходилось охотиться со старыми, опытными, очень хорошими стрелками, которые, начав охоту блестящими выстрелами, под влиянием разных огорчений, постепенно стреляли все хуже и хуже и закапчивали тем, что, после множества промахов, уезжали с болота взбешёнными.
Подобные случаи как нельзя лучше подтверждают ту мысль, что искусство охотничьей стрельбы всецело основано на уменьи управлять своею страстью, на известной нравственной дисциплине, и вот потому то оно так трудно и поддается изучению, и мой пример, надеюсь, не первый и не последний. Я уверен, что найдутся многие, которые проходили школу стрельбы так же, как и я, и многие, которые будут проходить её теми же путями, и если бы хоть половина охотников, уже достигших «степеней известных», отбросив ложное самолюбие, по чистой совести поведала бы обо всех терниях своего охотничьего образования, —получилась бы весьма поучительная картина, картина, далеко не лишенная интереса для начинающей молодежи.
Какие же практические выводы вытекают из всего сказанного? — быть может, спросит читатель. Сейчас отвечу. Если я и злоупотребил чьим-нибудь вниманием, то сделал это исключительно в видах полного, всестороннего уяснения психологической стороны охотничьей стрельбы, стороны, —которая, по моему мнению, составляет главный фундамент этого искусства.
Все, что написано, не вымысел, а пережито и перечувствовано мною лично. Оно открыло мне глаза на многое, чего другие, может быть, и не знают, а если знают, то не придают надлежащего значения.
Делая подробный исторический очерк зарождения и развития собственной охотничьей страсти и параллельно с нею искусства стрельбы, я, тем самым, во-первых, предупреждаю молодых охотников от шествия по ложному пути, а затем, как вывод из всего сказанного, рискую преподать несколько советов, целесообразность которых, конечно, всякий волен признавать, или не признавать. Приняв за основание ту мысль, что уровень искусства в стрельбе всецело зависит от свойств охотничьего темперамента каждого стрелка, я рекомендую прежде всего обратить внимание именно на эту сторону. Если вы через-чур пылки, через-чур страстничаете на охоте, старайтесь всеми силами умерить эту страсть. Ходите как можно чаще на болото, в лес, в поле, спугивайте дичь, прицеливайтесь в неё, вообще привыкайте к ней, но не стреляйте, пока не выработаете в себе не обходимой дозы спокойствия, потому что как звук выстрела, так и самый процесс стрельбы имеют способность усиливать волнение. Если у вас не хватит терпения для этих экспериментов, стреляйте, но по возможности сознательно, т. е. отдавая себе полный отчет в своих действиях, хотя бы это в начале и влекло за собой частые промахи. Затем, в первое время старайтесь охотиться преимущественно в одиночестве, даже без со баки, так как присутствие другого охотника будет вызывать в вас чувство соревнования, весьма вредное и нежелательное в данном случае, а охота с собакой всегда сопряжена с излишними волнениями. Впрочем, есть люди, в которых соревнование возбуждает усиленное нервное напряжение и, если вы заметите в себе эту черту — пользуйтесь ею. Одним словом, старайтесь познать самого себя, старайтесь изучить во всей полноте размеры и характерные особенности своего охотничьего темперамента. Только при этих условиях вы будете в состоянии подмечать свои ошибки, уяснять себе их причины и устранять благоприятную для этих причин почву. Этим вы значительно сократите срок своего образования, быстро постигнете все тайны искусства и после каждой охоты будете испытывать отрадное чувство полного как физического, так и нравственного удовлетворения.
Вот все, что хотел сказать я. Остальное, касающееся технических тонкостей стрельбы, мне кажется, уже достаточно исчерпано охотничьей литературою и не входило в соображение при составлении настоящей статьи.
А. Сафонов.

Если вам нравится этот проект, то по возможности, поддержите финансово. И тогда сможете получить ссылку на книгу «THE IRISH RED SETTER» АВТОР RAYMOND O’DWYER на английском языке в подарок. Условия получения книги на странице “Поддержать блог”
- По реке Потудали, Коротоякскаго уезда, Воронежской губернии. ↩︎