“Природа и Охота” 1893.1
В чистой большой избе сидел на лавке мужик степенного вида, лет под сорок, саженного роста, широкоплечий, высунувшись в полуоткрытое окно. Голова у него вычесана гребнем, намазана маслом и лоснится, как начищенные ваксой сапоги; пробор по средине отчетливо выступил, придавши благообразный вид грубому, с резкими чертами, лицу, даже нос, поражавший обыкновенно величиною, как будто сократился и ни разу не задел за половинку рамы, когда голова вылезала из окна, чтобы перекинуться словами с женой, тут же перед зеркалом вплетавшей в густую длинную косу красную ленту.
— Ты бы, Сафрон Лукьяныч, хоть сапоги новые надел, не оборачиваясь проговорила вертевшаяся у зеркала баба, озабоченная теперь подтягиваньем синего сарафана, из которого выступили голые плечи и руки.
— Право слово, барин подумает, что у тебя и сапог нет.
Она звонко засмеялась, раскрыла рот, отбросила назад косу, и белые зубы обнажились, придавши смуглому свежему лицу особую деревенскую прелесть.
Сафрон Лукьяныч осторожно вытащил из окна голову, посмотрел на ноги, повертел одной из них, опять подобрал и вновь высунулся в окно.
Наступило молчание.
Чрез маленькие деревенские окна врывались в избу сумерки. В воздухе становилось тихо; свежий весенний ветер пахнул едва заметною струею, обдал все лицо сразу легкою сыростью и, медленно тихо слабея, исчез где-то там, в безмятежной дали. По светло-голубому небу плавно и величаво двигались толстые белесоватые облака, все больше и гуще сближаясь за уходящим и уже накрытым ими солнцем, и оставляя за собой чистое, как прозрачно-нежная лазурь, пространство. Сквозь их большие причудливых форм клубни вдруг пробился красный, как жар, кусок света, ударил лучом в стекла рамы и замер. Лучистая световая полоса осталась в воздухе, и в ней заиграли, засуетились мириады пылинок, забегали, точно ничтожно-мелкие живые твари, и сразу исчезли, пропали так же быстро, как незаметно потух только что появившийся луч. Солнечный круг, разгораясь все сильнее и жарче, скрывался за горизонтом. Надвинувшиеся на него облака то вспыхивали всевозможными цветами, то до красна раскалялись, пока весь небосклон не обратился в одно густое необъятное зарево.
Мужик, сидевший у окна, взглянул ещё раз в загоревшуюся даль, зашевелился, поднял руку и взялся с остервенением двумя пальцами за нос. Разодетая баба, подошедшая было к окну, чтобы поглядеть на улицу, вздрогнула и только произнесла: „чтоб тебя!“ услышавши неожиданно на все лады фырканья, всегда однако обозначавшие доброе расположение духа их виновника, который теперь спешил высвободиться из окна, запер его, вынул платок и, окончивши посредством его операцию с носом, уселся к столу.
— Ишь время то какое! заговорил он.
— Почитай, что парит. А тишина-то, тишина-то!
— Поди, глухарь сегодня на вечерней заре поёт. Ты что думаешь, а?.. Верно поёт, теперича, если барин наш приедёт…
Тут Сафрон Лукьяныч оборвал свое рассуждение.
— Матреша, а Матреша! Верно ли он сказал, что приедет?
— Беспременно, говорил, буду… хочу мошнуху убить. Вот-те Христос, так и сказал. Такой смешной!.. Уж я пытала хохотать, страсть!.. Наказал, чтобы ждали.
— Гм. То-то наказал ли?
— Приедет, верно, слово, приедет,
— На Мартьяновский поведёшь, что ли?
— Знамо, куда же больше! решительно ответил Сафрон Лукьяныч. Он хотел угостить барина на славу, а потому другие токи, которых он знал несколько, ему и в голову не приходили. А Мартьяновский ток был близёхонько — версты две-три каких-нибудь, не больше. Расположен он на сухом, высоком месте, вблизи дороги, так что попасть туда можно в какую угодно распутицу, В виду того, что ток этот под рукой, его и оберегать было просто и сбегать легко в самое короткое время. Среди окрестных мужиков много охотников, но из уверения, а главным образом, из некоторой боязни к баринову приказчику, ток этот оставляли в покое, а ходили значительно дальше, под Никольское или в Ульяновку. Сам же приказчик всю весну наслаждался здесь. На глухарях он отводил свою охотничью душу, охотясь на них с каким-то особенным чувством нервности, и даже озлобления, когда постигала вдруг неудача и к ослушанному глухарю не пришлось подойти. Проходила весна, а вместе с ней и охотничья страсть у приказчика куда-то терялась; он прятал ружье и прекращал охоту до следующей весны. Всегда угрюмый, с марта месяца он делался разговорчивым и веселым даже; любил запеть какой-нибудь кант и, покачиваясь над столом, засыпал обыкновенно под свое собственное пение. Гостей — охотников принимал во всякое время года, предоставляя их дома попечениям Матреши, на ток же, особливо на Мартьяновский, водил далеко не каждого, а как редкое исключение. Охотник должен был быть человек понимающий и ловкий, так как он учить никого ни за что не станет, да на это у него и терпенья нет: больно горяч и страстен.
Сегодня, будучи в самом благодушном настроении, приказчик продолжал сидеть у стола, с замечательным усердием выводя вполголоса «Высшую небес» и закрывши глаза, не менее усердно покачивался. Матрёша, боясь, чтобы супруг не заснул (а в таком случае раскачать его было не легко) намеренно производила по временам чем-нибудь стук, и тогда по избе раздавался громогласный стих канта: «поём, прилежно к Тебе прибегаем» или протяжно: «Немоствует тело, немоствует и душа моя», смотря по порядку духовной песни.
Однако Матреша напрасно боялась; приказчик не думал о сне: он ждал важное лицо, лесопромышленника барина, Сакердона Транкеиллиаповича Шлепкина, у которого служил и которому нужно было угодить во что бы то ни стало. Барин шутить не любил, так как был в некотором роде из военных, но, когда, где, в каком чине вышел в отставку, об этом никто не справлялся, достаточно было того, что он носил мундир без потопов и шпоры, и только поэтому все звали Шлепкина майором. Его, может быть, называли бы и полковником, по барыни страшно воспротивились этому, и вот как это произошло. Лишь только Сакердон Транквиллианович появился в Р. уезде и поделал визиты всему beau monde’y города и помещикам, новые знакомые употребляли страшные усилия звать его по имени и отчеству, но, при всём желании, никак этого не могли: врали, путали и решили, что приличнее, лучше, а, главное, легче всего называть его просто полковником, хотя бы на самом деле он был только прапорщиком. Уездные барыни, —к слову я должен сказать, что герой наш был холост и очень богат, —нашли, что для полковника m-eur Шлепкин очень молод, и что он именно майор, майор по всему — и по солидности, и по положению, и по лицу. Барыни эти ужасно спорили также о головном уборе импровизированного майора, и спор этот до сих пор считается неразрешенным, так как неприлично же в самом деле подойти и спросить: носите вы, майор, парик, или нет? Как бы то пи было, но Сакердон Транквиллианович, по желанию дам, стал называться майором и хотя сначала снисходительно отстранял от себя сей чин, конфузливо объясняя, что он далеко, даже очень далеко не майор, но со временем совершенно привык, освоился, как говорится, и сердился, или показывал вид, что сердится, если кто-либо из его служащих обращался к нему попросту — ваше благородие.
— Высокородие, болван! с сердцем перебивал он и топал так ногою, что звон шпор надолго оставался в ушах обмолвившегося служащего и окончательно убеждал в майорском звании его господина.
Итак Сакердон Транквиллианович Шлепкип, которого, чтобы не сердить, мы будем называть тоже майором, должен был приехать па глухариный ток в одну из своих лесных дач, находившуюся в ведении знакомого нам приказчика, а потому в доме последнего шли приготовления, а красивая и шустрая баба Матреша, хорошо знакомая с обычаями и вкусами барина, расчесывала русую косу и надевала лучшие платья.
Колокольчики замерли перед новой, в резьбе избой и дюжий кучер лихо осадил тройку вспенившихся лошадей.
Сафрон Лукьяныч, заслышавши колокольчики, совершенно не кстати, самым сиплым басом, затянул вторично «но ходатайствует!!, немоствует тело…», однако, растолканный женой, во время выбежал на улицу и ждал у крыльца.
Низко кланяясь его высокородию и поминутно спрашивая — все ли здоровы, высаживал он маленького, очень толстого военного, который, пыхтя и крякая, отстранял услуги, повторяя: „здоров, друг. Спасибо, друг.“
— Благодарим покорно за честь, что не обрезговали приехать погостить.
— Не на чем, друг. Сам рад. Спасибо, спасибо, друг.
И толстый военный нагнулся было, чтобы поднять перчатку, по должен был отложить и это попечение, так как все время кланявшийся приказчик его предупредил. Ему оставалось только выпрямиться, и он, стукнув ногой по-военному, откачнулся назад, закрутил ус и прибавил:
— Мо-ло-дец, ты проворен.
— Рады стараться, ваше высокородие.
— Хо-ро-шо, друг! Лошадей распречь, ружьё, сапоги, чемодан в избу… Пошёл!
— Ну, я, друг, к тебе на охоту. А что же хозяйка не встречает? Веди, куда там к тебе-
По деревянной лестнице, звеня шпорами, с удалью быстро взбежал майор, и хотя немного запыхался, но без остановки вошел в растворенную дверь, из которой пахнуло паром и осветило блеском нарочно для такого случая зажженной лампы.
— Ух, жарко у тебя, друг, но хорошо. Да, да, именно хорошо.
Майор потёр руки и в то же время застучал ногами, как обыкновенно делают, когда хотят стряхнуть с них грязь. Шпоры усиленно зазвенели.
— Именно хорошо!
Сафрон Лукьяныч выбежал за Матрешей, а барин подошёл к зеркалу и снял фуражку. Там отразилось круглое лицо, с пухлыми, лоснящимися щеками. Правый глаз выглядел чуть чуть меньше левого, маленькой луковиной нос был совершенно красен, однако без фиолетового отлива, что могло служить одним из несомненных доказательств, что краснота произошла от продолжительного по воздуху путешествия; на лоб нависли волоса, которые, впрочем, осторожным взмахом гребенки заняли сейчас свое обычное положение. Голова сидела на чрезвычайно короткой шее и не поворачивалась в сторону иначе, как вместе с плечами.
Однако отразившееся в зеркале лицо вовсе не понравилось майору. Он наморщил лоб, прищурил маленький глаз, по-гамлетовски (как он сам думал и любил иногда уверять, что хороший актер, играющий Гамлета, непременно должен щурить правый глаз) поджал нижнюю губу, казавшуюся слишком толстой, и вновь раскрыл глаз. В зеркале появилась совсем иная физиономия, даже лицо стало длиннее. Это заметил сам майор и мигнув, на этот раз уже левым глазом, изобразил, надо полагать, в знак удовольствия, плутовски-слащавое выражение.
Кучер с приказчиком вносили вещи.
— Вы бы, ваше высокородие, присели с устатку-то к столику.
— Ладно, друг; хорошо, друг, сядем.
— Ну, а как бишь Матреша.,. Тьфу ты пропасть! Охота хотел сказать, хороша? Поют этак…того… тук, тук?
— Хорошо начали петь.
Сафрон Лукьяныч о своей охоте говорил совершенно особенно; каждое слово тянул, смаковал, как говорится.
— Впору вы нагадали, и думаю услужить вашему высокородию.
— Служи, друг, служи. Это хорошо, да, да, да. Я знаешь, того… люблю, когда эта самая песня любви раздается в лесу.
Лицо майора озарилось улыбкой, рот расплылся, по выбритым щекам показался лоснящийся румянец. Бравый вид начал исчезать, и его стало заменять выражение умиления, блаженства; даже глаза полузакрылись.
— Истинную правду сказать изволили. И для меня, кажись, не будь этой охоты—половины жизни не надо.
Приказчик приподнял голову. Майор сидел все с тем же выражением, с той же улыбкой.
Он аппетитно, протяжно зевнул.
— Однако ты, друг, молодец. Мы с тобой, знаешь, утром того…
При этом рот опять раскрылся и вновь раздался зевок.
Пораньше надыть, ваше благородие, чтоб в первом часу из дому выход сделать.
— Понятно, понятно. Что ж я не знаю, что-ли? Бил, друг, бил-с немало! Именно не мало! Могу похвастать… Ух, как зевается!..
Рот раскрылся и на этот раз расширился во все стороны.
— Очипно рад я этому, ваше высокородие. А то помилуйте. Иной приедет… Ойо хоть и человек хороший, господин, одно слово, — надлежащий, можно сказать. Поведёшь его на ток. А ток, как изволите сами рассмотреть, диковинный. Без сумления можно сказать, что равного не токма в уезде — в губернии не найдётся. Осинник и место сухое.
— Ну, понятно, понятно. Это важно, именно важно.
Рот у майора опять раскрылся в зевок и с силою разом скосился. Он прислонил голову к стене, опустил веки, а в улыбке ещё больше показалось умиления.
— Именно важно, ваше высокородие. И вдруг оказывается, господин, какой ни на есть, совсем неспособен. И нет у него понятия в песне… Но то, что в подходе — в песне понятия не имеет. Сполохает весь ток, накричит, надурачится и антерес свой в этом имеет. Весело значит. Индо досада, злоба возьмет! Так бы и плюхнул такого шалавого.
— Именно, друг, ты правду сказал. Именно — плюхнул! —ха, ха, ха. Хорошее выражение… Плюхнул… Плюхнул! —ха, ха, ха…
— Истинно правда. К примеру, взять хоть Владимира Сергеевича. Степенный человек, и нет в нём вольности этой самой, задору значит… Все, как по лучшему делает. Ну, пока то, да се… тетерев, куропатка, зайчик-затруднения не представляется; убивает тоже не мало. Подступил, выходит, ко мне, так, да этак… что хошь, а сведи на ток. Отпирался я, отпирался, да и пошёл.
— Ну, и что же, друг? Это интересно.
— Кому антересно, а мпе и вспоминать неприятно.
— Вот как! что же такое? Рот майора опять раскрылся в зевок и скосился в правую сторону.
— Одно и сказать можно, что с той поры и охоте нашей конец.
— Знаю, знаю Владимира Сергеевича. Что же ты, как бишь, ну? Да, да, да… Плюхнул? Ха, ха. ха…
— Почитай, что по лучше. Вспоминать неприятно.
— Молодец, друг. Вот, молодец, люблю… ха, ха, ха. Значит, не знавши броду, не суйся в воду. Это отлично. По-военному, именно по-военному. Это мне нравится, ха, ха, ха. Поделом.
— Ба… А вот и твоя красавица… та, та, та… Майор встал и правой рукой схватил за ус. Выражение умиления исчезло. Веки раскрылись, лоб наморщился, и молодецкая улыбка охватила лицо.
Разряженная Матреша входила с подносом в руках, на котором большим куском лежал чудный, потемневший густым янтарным цветом, прошлогодний сотовый мед.
— Молодец… король! Я твою жену люблю, Сафрон, именно за услужливость.
Приказчик поклонился и хотел было принести поднос. Майор заторопился и, ловко подхвативши тарелку с мёдом левой рукой, правой нежно ущипнул открытую, полную руку красивой бабы. Сафрон Лукьяныч, быстро отбросив глаза в сторону и отвернувшись, принялся усиленно чихать и сморкаться, так как, кстати сказать, его нос, при многих несомненных достоинствах, например, величине, обладал способностью чиханья, и мастерски производил эту серьёзную операцию, с особым уже искусством тогда, когда не нужно было чего-либо видеть или расслышать. Он при этом иногда бранил свой нос, называл ужасным, с чем, однако, никак не хотели согласиться городские гости Сафрона Лукьяныча, а напротив считали его положительно прекрасным и называли магическим.
И так, в то время, когда магический нос Сафрона Лукьяныча производил свою шумную операцию, Матреша успела несколько раз ощутить прикосновение мягкой, выхоленной руки.
— Именно во время разчихался, думала она. Тоже плут — учить не надо.
—Кушайте, ваше высокородие, медок-то.
— Спасибо, друг, спасибо. А ты достань, вот ключ, из чемодана водку, корзину с провизией. Ну, живо!
— Молодец ты, баба… да и разрядилась как! Что ж, скажи, муж доволен местом, а?
— Благодарим покорно, век Богу молить будем! заторопился приказчик. Он обернулся, хотел поклониться, но засуетился, чихнул и выронил на пол флягу. В пальцах манора очутилась добрая половина пухлой щеки Матреши.
— Фу, оглашенный! Поди, высморкайся. Ишь спужал как! И господина тож. Прочисть нос-то.
Сафрон, бормоча что-то в оправдание, вышел в сени.
— Молодец он у тебя. Именно молодец. Флягу так выронил, что и не разбил, ха, ха, ха.
— Пейте чай-то, а я пойду мужа кликну.
— Именно не кличь. Не надо. Я люблю, знаешь того… поэзию. Но ты просто красавица. Да вот и муж идёт…
— Ну, что насморк твой как?
— Не извольте беспокоиться, отлегло.
— Отлично, что отлегло; теперь и выпить можно, а затем чайку с fine-champagne. А знаешь, что такое fine- champagne?
— Где же нам знать, ваше высокородие.
— А Матреша знает; ей-ей знает. Ну, говори, знаешь?
Майор приподнялся, налил рюмки и оба выпили за удачную охоту.
— Так ты говоришь, что охоты того…
— Отменные, доложу вам, и время-то, кажись, способно. А, впрочем, что Бог даст.
— Люблю, люблю; друг.
Майор пил чай с коньяком. Глаза стали вновь прикрываться веками, а выражение лица складываться в блаженную улыбку.
— Именно за двадцать вёрст приехал, чтоб убить глухаря, старину вспомнить. А бивал, бивал, не мало. Именно не мало… могу похвастать. Ружьё вон это возьми в подарок.
— Истинно благодетельствуете, ваше высокородие, и так много довольны.
— Бери, бери, друг. Я чванства не люблю. Делом твоим я доволен, и если пойдет так, старшим приказчиком сделаю. Понимаешь?
— Как не понять. Благодари, Матреша.
— Да, именно, да… Я ценю людей хороших. Майор пил новый стакан с коньяком.
— Ну, как бишь, поют?..
— Во всю. Вчера нарочито на подслух ходил. Ослушал штук десять. С вечера то не пели, холодновато было, а утром музыка в лесу. Сердце замирает.
Сафрон осклабился и, приложив руку к груди, почувствовал, что даже теперь у пего сердце замерло.
— Намедни ночевал, разжег прутки, вздремнул малость. Всполохнулся, аль смотрю, время заре зачаться. Прихожу в ток. Маленько постоял, сажнях в ста запел один. Таково жутко стало, словно кто тебя за сердце щемит. Ведь сколько годов охочусь, а песню заслышу, хоть что хошь… Истинно можно сказать, что на этой охоте душа с Богом беседует. —Слышу, и другой —так и жарит без перерыва, хоть бы минуточку отдых… Не утерпел. Ружья не было, так посмотрю, думаю. Подошёл под самую осину, а он сидит на вершине, и поёт, и поёт… Отошёл я тоже в песню, дождал света и ушёл, когда кончили.
— Что же без ружья-то? Это, друг, странно. Я что-то не понимаю. Да и ты, Матреша, не понимаешь ведь.
— А на тот случай, ваше высокородие, что обнадежить изволили приездом, так пужать не хотел. Оно бы пару — другую убить ничего, а все по свеженькому вам занятнее будет. Прошлую весну вас ждали, не приехали. Ну, а теперь рад, дождавшись, истинно рад.
— Ну, ну, понимаю. Молодец. Это, друг, по охотничьи.
— Тоже пошаливают. Иной мужик, того и гляди, заберется; по этому случаю также наведываюсь.
— А ты, друг, не позволяй. Я не разрешаю. Я сам хочу охотиться, сам. У меня страсть к этой охоте, разве ты не видишь? Именно страсть. Я ещё не раз приеду. Ты береги: я тебе прямо приказываю. И ты, Матреша, прикажи ему.
Матреша засмеялась.
— Нет, ты прикажи. Я хочу, чтоб ты при мне приазала… хочу, да, да, да. Приказывай.
Майор встал.
— Береги, слышь, Сафрон, ток для барина, а то я тебя!
— Вот именно это хорошо, это я люблю! Ха, ха, ха. Приказано — и баста. Это восхитительно, бесподобно. Чиханье Сафрона Лукьяныча огласило комнату, а ему вторил сиплый бой часов, на которых стрелка показывала двенадцать.
— Собираться пора, ваше высокородие, первый час пошел.
— Именно пора, я готов.
Лицо майора начало терять умильное выражение. Веки совершению опустились, нижняя губа отвисла, глаза потухли и в них обоих начинала скользить брюзгливая, сонная улыбка. Он был доволен.
— Я, ваше высокородие, погон с кольцами сниму, а то звякать будет.
— Возьми ружье, которое я тебе подарил, без кольца и погона. Бьёт непозволительно. Без промаха, понимаешь?
Оделись. Вышли.
Тележка в одну лошадь, с мальчишкой за кучера, ждала у крыльца.
— В пять часов чтоб самовар был, Матреша! —заботился Сафрон, усаживая барина.
— В четыре, именно в четыре! — перебил майор.
— Рановато будет, ваше высокородие.
— Не может быть. И в четыре-то поздно. Ну, что мы там будем делать, ну, что?
— Сами увидите, уйти не пожелаете. Время-то ишь какое.
— Что там время, время?! Нет, друг, в четыре.
Смотри, Матреша, в четыре… В четыре, чтоб самовар был! — в последний раз выкрикнул майор. Язык у него начинал заплетаться.
Уехали.
II.
Спит природа. Ночь благодатная, тихая, спустилась и прикрыла землю. Она окутала её своим покрывалом и держит ласково нежно, но не даст шевельнуться. Каждая былинка отдыхает в её объятии, каждое деревцо стоит неподвижно, утомленное дневной суетою. Широкий бор накрыт тоже ею; он сделался ещё темнее, совсем мрачен. В глуши леса раздается как будто шёпот. Это она успокаивает могучие деревья и, усыпив их, спешит в другой край, чтобы и там сдержать порывы расшумевшихся великанов. Смирить их труднее. Они продолжают говорить между собою; но раздается её усыпляющий голос, они мало-помалу смолкают и впадают в общую дрему.
Скоро час. У перекинутого через ручей моста раздался отрывистый стук, шлепанье воды и чей-то ворчливый голос. Ночь плотнее прижала своё покрывало, сильнее окутала им и боится, чтоб этот стук, этот голос, не нарушил сна совершенно смолкшей природы. Она суетится, хлопочет, набрасывает ещё гуще белый флер на низины; вот он колеблется, движется, подходит к лесу и здесь останавливается пред непроницаемою стеною. Лес и без того надежно обнят тьмою и до поры не проснется.
Яркий огонек вспыхнул опять, задрожал, озарил на момент зеленую хвою и крошечной звездочкой замелькал между деревьями. Он обнаружил нарушителей ночного покоя, осветил тележку, лошадь и поздних путников. Какая-то необычайно широкая и в то же время маленькая фигура усиленно раскуривала папиросу и потягивалась. Широкий серый тулуп собрался складками, пошёл кверху, и неуклюже вздувшись, покрывал, казалось, невероятную толщу; из неё снизу торчали ноги и, переминаясь, колыхали эту толщу, грозившую каждую секунду потерять равновесие. Сверху торчала голова, голова несомненно, и в военной фуражке. Дымившаяся папироса, при всяком вспыхивании, указывала то мастерски закрученный ус, то припухшие полузакрытые глазки, то все лицо отекшее, сонное, с лоснящимися щеками — несомненно лицо знакомого нам майора. Вот он, по привычке, вскидывает йогой, молодцевато топает, но, пошатнувшись, попадает в лужу и подымает целый ураган грязи. Рядом суетится рослый мужик в серой шапке и с громадным носом. Это приказчик Софрон вытирает платком майора и советует обтереть лицо, к которому пристала грязинка. Но майор ощупывает не грязинку, а чёрт знает что такое. Какая-то клейкая масса прилипла даже к усам; он силится отодрать её, пыхтит и с бранью отплевывается. Огонёк папиросы потух. В общей темноте ночи скрылись движущиеся тени. Кое-где шорох раздается в глубине леса, и лишь изредка ворчанье прерывается тихим, успокаивающим голосом.
— Тише, ваше высокородие; уж сделайте такую милость, —не кричите.
— Чего тише!?
— Глухарь таперича чуток. Ведь мы, почитай, в току…
— Ну, ну. Чёрт его возьми и глухарей, и ток, когда я все ноги переломал…
И этот шум наконец смолкает.
Движущихся фигур нет: они сидят под развесистой елью. Одна из них обратилась в бесформенную массу, приткнувшуюся к стволу, неподвижную. Присутствие фуражки указывало, что под ней скрыта голова и что именно оттуда исходили какие-то неопределенные звуки, похожие то на храп, то на сопенье со свистом. Фуражка по временам покачивалась, и тогда раздавалось сердитое бурчанье, вызывавшее в другой большой фигуре, тут-же рядом расположившейся, протяжно печальное: «О, Господи!» или: «Иисусе, спаси и помилуй».
— Брр… холодно, друг. Дьявольски сыро! слышится сдержанно сердитый голос майора, а в ответ ему протяжный вздох и опять тихое: «Иисусе, спаси и помилуй».
— Ну!
— Это только пред зарей, ваше высокородие, а там ужо тепло станет.
— Ужо… то-то и есть ужо, передразнивает майор. У тебя, друг, всегда какое-нибудь оправдание! Измучился в адской ходьбе… ко сну клонит.
Лицо Софрона выражает удивление. Он хочет что-то ответить, но рот складывается в улыбку и в таком положении остаётся.
Майор опустил голову в жирные плечи, закрыл глаза и всхрапывает. Наступило молчание.
— Слава тебе, Господи, думает Софрон, успокоился. А и бедовой какой. Истинное слово, не думал этого, а вот на поди. С непривычки, что ли, заморился. О Господи, спаси и помилуй……
Снимает шапку и в нее кашляет.

— Старшим приказчиком, говорит, сделаю. Возьми, говорит, ружье; я чванства не люблю. Во как! О Господи, Господи! А и добрая душа… Чего лучше… Кабы значит, удача сегодня… заря теплая, тихая. Прошлой весной это было: только-что пришёл сюда же, сесть не успел, как запели. Два-три сразу поют… под песню убил первого, да тем же трахтом к другому, и того взял. Эх, кабы сегодня таким же манером угостить барина! А хороший барин!.. Во взрадуется!..
Тут Софрон Лукьяныч прекратил свои рассуждения. Он посмотрел на майора. Налево, с откинутой уже назад головой, лежал он, сопел и носом издавал совершенно особые звуки, похожие на откупоривание бутылок. Иллюзия, сладкая томящая сердце, исчезла. Морщина стянула лоб, и испортила лицо гадливая улыбка. Серая масса задвигалась, покачнулась. Приказчик вздрогнул, процедил сквозь зубы «тише» и смолк. Заря начиналась, но ее ещё нельзя было видеть — её можно было только чувствовать.
Казалось, замер весь бор и ждал напряженно момента, когда поднимется завеса, раздвинется тёмный воздух и раскроет в чудной панораме лесные тайны.
Софрон Лукьяныч, находился в том же напряжении и чувствовал, что воздух редеет, что он, мрачный и тёмный, куда-то исчезает, а перед его глазами все дальше и глубже вырастают исполинские стволы дерев. Он несколько раз поворачивал голову, вздрагивал и продолжал ждать.
— Ваше высокородие, ваше высокородие!
Приказчик толкнул майора и в то же время почувствовал, что грудь поднялась, что застучало сердце. Серая масса зашевелилась, из плеч высунулась голова и сипло произнесла: —Что, что такое?
— Слышите? Ну?
Масса вытянулась кверху и обратилась в человека
— Разве уже? послышался испуганный шёпот.
— Слышите! Берите ружьё, скачите.
Майор соображал. В голове была бесконечная путаница, лежала тяжесть. Во рту ощущался вкус коньяку.
— Скорее. Я пойду сзади. Неужели не слышите?
Майор встал, погрозил пальцем; затем поковырял им-же в ушах и вытащил вату.
Приказчик чуть-было не плюнул от досады.
— Чертов ты сын, бабник толсторожий! подумал он, с отчаяньем отвернувшись.
— Скачите за мной, коли не слышите.
Майор нахлобучил совсем плотно фуражку, так что уши выступили за околыш, подался вперед верхней частью корпуса и слушал. Затем он присел, поджал голову к плечам и вновь погрозил на этот раз двумя пальцами.
— Скакать надыть, ваше высокородие.
Майор прищурил маленький правый глаз и передвинул ноги. Левая нога оказалась впереди, правая сзади. Руки сжали кулаки, подбородок выступил, лоб сохранял гамлетовское выражение. Одни только уши остались в прежнем положении: они лежали на околыше; разве только ещё больше покраснели. Софрону Лукьянычу, при виде всего этого превращенья, показалось, что с ним не майор, а небывалая, диковинная обезьяна. И вдруг эта диковинная обезьяна сделала несколько порывистых прыжков, замерла опять, по только уже как-то боком вытянула голову.
— Ну, ну… не бойтесь. Ещё несколько таких же прыжков.
— Слава тебе Господи! Никак пошёл. Авось доскачет. Только ведь этак весь лес переломает. Ишь сучья-то трещат.
Сбоку невдалеке несется новая песня.
— Спаси, Господи и помилуй! Другой запел… А этот- то, этот-то! О прости, Господи, как надоедается!.. Ишь дерева наломал сколько!..
Софрон чувствует, что бледнеет, что его начинает колотить дрожь.
—- Ваше высокородие, ну ещё… что же вы?! Ах, ты, собачий сын, прости, Господи!., отдышаться не может… выводит ноздрями, что кобель на стойке!..
С этими мыслями он выбросился вперёд, прошёл несколько песен и обернулся.
Майор стоял в необыкновенно воинственной позе. Но вот голова тихо, медленно начала приближаться к плечам и наклонилась на бок, руки понемногу опустились, а одна из них уцепилась за дерево. Рот раскрылся и вот, казалось, вылезет оттуда длинный язык и сбоку повиснет.
— Обезьяна, форменная обезьяна, а не майор—подумал приказчик.
Стоят. Наконец идут рядом, не пропуская ни одной песни. Так, так, отлично. Близехонько стало. Подбежать к тем елям, а из-за них и стрелять можно. Но майор с каждым прыжком сильнее и больше задыхался. Ему недоставало воздуху, дышать было нечем. Он стал теперь в самой изнеможенной позе, тяжело закачал головой, сбил на затылок фуражку и приложил руку ко лбу. Ему показалось, что он опустил её в ванну: пот катился ручьем.
— Пойдемте вместе. —Машет головой, не хочет.
Проходит несколько минут. Песня совершенно ясна: ста шагов не будет.
— Ну! — Софрон тянет майора за руки и боится, что произойдёт шум, что глухарь смолкнет. Досада подступает к самому горлу, но опт молчит и только мысленно беспощадно бранится.
Пора…
Скачут наконец вместе, не торопясь. Стали, ослушивают.
— Видите ель?
— Ну…
— На суку, справа, смотрите. —Не видите?
Трясёт головой.
— В пол дерева смотрите.
Майор прищуривает правый глаз, смотрит по-гамлетовски, но опять трясёт головой.
— Чудный глухарь-то, право слово! —говорит в песню приказчик и делает самое злое лицо.
—На суку справа-то.
— Это не глухарь, шепчет майор и спускает поднятое ружье.
Софрон пожимает плечами и показывает пальцем. Майор опять поднимает ружье и целится.
— Нет, не глухарь… И тоже пожимает плечами. Песня оборвалась, началось щелканье.
— Образина ты мерзкая, гадина слепая!… На баб глаза-то проглядел… —со злостью думает приказчик и ждет, что глухарь сейчас улетит. Но глухарь этого не думал. Прощелкав несколько минут, он без перерыва стал опять выводить песни.
Софрон притянул майора к себе. Всматриваются. — Справа-то, справа-то… вот здесь.
Кивает головой, поднимает ружье. Раздался выстрел. Эхо раскатилось, загремело и продолжительным гулом разнеслось по току.
— Тьфу ты, прости Господи! со стоном произнес Софрон.
— Ваше высокородие! Куда вы стреляли? — Не упал разве?
— Не упал… Эх, барин, барин… какую штуку упустили.
— Но ты, друг, кругом виноват. Показываешь, говоришь глухарь, а тут и близко глухаря нет.
— Я вам куда показывал, а вы нако её где выдумали.
— Нет, именно ты сюда показывал. Именно, да и… жалею, что поверил. Сбил только. — Майор говорил обиженным, раздосадованным голосом.
— Я сам, друг, кое-что понимаю. Бил друг, бил не мало… именно не мало. Могу похвастать.
— Чёрта лысаго ты бил!.. Обезьяна, как есть обезьяна!.. подумал Софрон и махнул рукой. —Ну, как не убить?!… сколько танерича времени проваландались… Вот уж не думал!..
— Нет, ты, друг, горяч больно. Именно горяч, это я тебе скажу прямо.
У майора даже одна щека начала как будто бледнеть, а верхняя губа положительно дрожала: он серьёзно начинал волноваться.
— Я, друг, того… именно того… — Он просто не находил слов.
— Жалко… да, да жалею, что послушал. У меня, друг, глаз верный… именно верный…
Майор поднял при этом палец и многозначительно посмотрел. Правый маленький глаз смотрел во всю величину свою, а на этот раз прищурился левый. Такая явная перемена глазами своих обязанностей, надо полагать, происходила лишь тогда, когда Гамлет находился в большом гневе.
Майор просто негодовал.
Начиналось утро. От земли повсюду поднимался пар; отделившись, уходил он вверх и как дым рассеивался. Уже в пятидесяти шагах видны были не одни силуэты, но пристально смотрящий глаз мог безошибочно разглядеть горделиво стоящую сосну, страдную совершенно голую осину, даже куст приткнувшейся к ней бредины, с которого только вспорхнувшая птичка чиликнула раз другой и куда-то пропала. Тут же вблизи слышался резкий скрип желны, заставлявший оглядываться и искать глазами скрипящее, покачнувшееся дерево. Но кругом было невозмутимо тихо. Малейшая ветринка не колебала на голове даже волоса, а назойливый скрип, как нарочно, раздавался вновь рядом и опять замолкал.
Майор с приказчиком отошли крадучись шагов сорок.
— Даст Бог, поправим ещё дело! заискивающим голосом прошептал Софрон. —Только бы запел, уж теперь не упустим!..—На, поди, какой ведь грех случился! Уже совсем нежно утешал он.
Майор не говорил ни слова, а смотрел куда-то в сторону и думал: хвастун, просто хвастунишка и ничего не понимает… именно мало понимает… Нужно было ещё подойти и тогда…
— Только ты, пожалуйста, не путай. Главное, не горячись! у меня и так до боли горло пересохло от бешеной торопливости.
Последние слова майор произнес уже совсем снисходительно, и в доказательство, разинув рот, повертел в нем языком. Лицо после этого приняло почти умиротворенное выражение.
— Уж вы, ваше высокородие, больно ходко скачете! необычайно нежно заметил приказчик.
Майор даже немного улыбнулся и развел руками, как будто бы хотел сказать: что ж делать, друг, по-военному… именно по военному.
Замолкли.
— Какой леший велит тебе ломить со всего маху!., — думал между тем приказчик. — Ишь рожа-то распалилась как! Красная, багровая сделалась. Чистый буксир… Куда ему, буксиру этакому, на ток ходить. Тьфу, Господи, спаси и помилуй.
Далеко, очень далеко, еле слышно, прошел металлический звук и вновь повторился едва, совсем тихо.
Приказчик обратился в слух, выставил в ту сторону ухо и указал пальцем.
Майор сделал то же самое, кроме того, ещё кивнул головой один раз.
— Слышите?
Майор кивнул головой два раза, а лицо его изобразило решительность. Он приподнял обе руки, махнул ими назад в сторону приказчика, как-бы загораживая ему дорогу, и прежде чем последний опомнился, сделал удивительно отчаянный прыжок. Даже тулуп остался незастегнутым, а распахнувщаяся полы потащили за собой целый пук хвороста.
— Рано ещё скакать, ваше высокородие! шепнул приказчик. Пройдемте потихоньку поближе. Майор кивнул головой опять два раза и пошёл, стараясь соблюдать величайшую осторожность. Софрон, принаравливаясь ступать одновременно, жадно вслушивался.
— Поет, ваше высокородие! скачите, — да потише.
— Иди сзади и не мешай.
— Ровнее скачите, тогда не устанете. Майор кивнул головой в знак согласия, даже обернулся и снова кивнул головой, но вдруг, точно поражённый электрическим током, он скорчился, присел и замер.
До его слуха коснулись дивные, чарующие звуки. Это что-то необъяснимое, непонятное, такое, чего не может передать никакой язык. Это звуки, стучащиеся прямо в душу, в самое сердце, проникающие туда непосредственно, сразу охватывающие его, производящие один сладкий до изнеможения трепет. Ноги, руки, тело, даже вечно-мыслящая голова, все куда-то теряется в эту минуту вместе с собственным сознанием, и одно только бьющееся сердце сладостью томится, пока не пройдет волшебный момент. Только тогда вы переводите дыхание, чувствуете, что вы здесь сами, всем своим существом, что вам сейчас надо скакать, идти в песню, чтобы убить ту птицу, которая только что заставила пережить ни с чем несравнимую сладость.
Жестоко! ужасно! ещё раз повторяет теперь здесь, па бумаге, спокойно рассуждающий мозг.
—Восхитительно, бесподобно! Неумолкаемо, говорит сердце там, в лесу, в ночной фантастической обстановке; и гонит и торопит скорее вперёд. И лишь только простая, несложная песня лесного великана коснулась вашего слуха, работа мозга прекратилась. Вы живёте одною страстью, исходящей из самого сердца, из глубины тех тайников, в которых одних только скрыто чистое, бескорыстно святое чувство любви. И это самое сердце подводит вас к птице, направляет ваш выстрел, заставляет убить её. И я верю, что тут сердце не наталкивает на злую забаву, оно только отыскивает в вас в таком простом деле, как убиение предназначенной в пищу птицы, ту божественную искру, которая в других лучших ваших поступках является может быть весьма редко в жизни.
Однако, виноват. Я оставил своего майора слишком долго. Он успел уже переглянуться с приказчиком, выразить свой восторг безмолвной улыбкой и теперь ощущал приятную истому.
— Ваше высокородие, дайте мне ружье, да пойдемте вместе, шепотом произнес Софрон Лукьянычъ.
— Вот так, вот хорошо… — объясняются знаками.
— Ну, ещё немного, ещё… — Остановился.
— Пусть дух переведет, может быть, и доскачет. Майор показывает на грудь, подымает глаза к верху и медленно покачивает головой. На лице изобразилось утомление. Он прикладывает руку ко рту, что-то хочет объяснить.
Под ногами треснул сучек. Глухарь прерывает песню и начинает щелкать.
Приказчик морщится и сердито взглядывает в сторону майора.
— Проворонит и этого, ей-ей, проворонит!.. Ох, Господи, помилуй и спаси!.. Опять морду вытирает…
Проходит минут десять. Разморило. Наконец песня, одна, другая.
— Ещё раз споёт, скачите. Пропущено больше пяти песен.
— Скорее, ваше выскородие, светло совсем стало. Майор отстраняет рукой приказчика и махом делает прыжок за прыжком. Он скачет с остервенением, с яростью, точно перепрыгивает широкие канавы. Сучья, пни — все трещит, ломится под его тяжестью, все идёт прахом.
Софрон Лукьяныч спокойно, едва слышно бежит сзади, нарочно пропускает иногда песни, чтоб дать возможность майору всегда быть впереди.
— Ну, молодец, вот не думал! Хоть словно медведь, страсть наломал сучьев, а все же доскакал?
И с этими мыслями приказчик, насколько возможно быстро, выбрасывается вперед, чтобы передать ружье. Но произошло нечто необычайное. Раздался страшный треск, лес огласился криком, и фигура майора исчезла.
Софрон Лукьяныч налетел на что-то толстое, мягкое и, едва удержавшись на ногах, схватился за дерево. Он слышит взмах глухариных крыльев и продолжает стоять, изумленный, подавленный.
— Чтоб чёрт побрал ток этот проклятый! Ох… раздается захлебывающийся от злости голос с земли и слышится тяжелое барахтанье.
Повернувшаяся голова показывает красное, бессмысленное лицо и неожиданную, невероятных размеров плешь.
— Хоть бы рыло свое свиное расквасил для памяти! думает приказчик и от досады сжимает кулаки.
— Ты бы, друг, руку подал…
— Как не так, сам встанешь… еле слышно прошипел приказчик и отвернулся.
— Что? А?
— Ничего, полежи… последовал ответ таким же, ещё более тихим голосом.
Майор мотнул головой, вытянул губы, прищурил по-гамлетовски правый глаз и тихим шепотом произнес:
— Разве не улетел?! — В вопросе этом звучал и испуг, и удивление, и сомнение, и все это отразилось на лице, полном напряжённого вниманья.
Он немного приподнялся и слушал…
Софрон осклабился и презрительно гадливко посмотрел. В трех шагах от него, упершись на локоть, лежал человек. Лисий тулуп распахнулся, фуражка вместе с париком слетела с головы и обнажила необъятных размеров красную потную плешь. Испуганно вопросительный взгляд изобразил на лице чрезмерную, бесконечную глупость. Фигура эта вдруг застыла, замерла и ждала ответа.
— Что? Едва слышно повторила она, обратившись в абсолютный слух.
Софрон Лукьяныч не рассчитал, да и не имел силы для этого. Слишком уж неожиданно водворилась тишина. Гадливым взглядом окинул он майора и тем же шипящим голосом процедил сквозь зубы:
— Обезьяна ты плешивая, вот что!
Но вдруг испугавшись своего собственного голоса, он задрожал.
Лежавшая фигура приподнялась, на лбу скопились морщины, дрогнули ноздри, распахнулись, полураскрытый рот стиснул зубы, в глазах исчез знак вопроса, а вместо него загорелся огонь, страшный, зловещий огонь.
Софрон ужаснулся и побледнел, как полотно. Вместо бесконечно глупого лица на него смотрело лицо другое, полное злобы, негодования. Это было лицо не майора. Фигура эта вспрыгнула с легкостью зайца и провела по голове рукой. Она ощутила отсутствие фуражки, отсутствие парика, не узнала свою собственную плешь и побагровела.
— Что ты сказал, мерзавец?
— Майор со сжатыми кулаками пододвинулся на шаг.
— Повтори, ка-наль-я!
— Улетел, ваше высокородие… — произнес Софрон растерянным, дрожащим, глухим голосом.
— Что, мер-за-вец!
— Глухарь-то… того… улетел…
Софрон вновь задрожал и попятился назад.
— Помни же ты этого глухаря, ка-наль-я!..
Фигура нагнулась, подняла с париком фуражку и быстро зашагала по лесу. Приказчик схватился за голову. Он старался припомнить, как, почему, отчего, что это значит. Мысли кружились, не давая никакого ответа.
Что же это такое! Что было? Я что-то сказал? Он продолжал стоять неподвижно: на него нашел столбняк. Оклик майора заставил опомниться.
— Дорогу показывай! Куда завел, мер-за-вец?!.
— Ток, выше высокородие, Мартьяновский зовётся.
Но что все это значит? Ток ли это? Где же глухари… В руках ничего нет, кроме ружья. Что-то было скверное, нехорошее.
Майор упал, расшибся. Перед его глазами лежит он, кряхтит, барахтается. Наконец-то, да… это так. Вот он повернулся, и на него лысое, плешивое, красное лицо глупо смотрит, а снявшийся с осины глухарь тяжело хлопает крыльями.
— Господи, неужели он слышал?!. Что я наделал!!.
— Ваше высокородие, ваше высокородие! — неистово закричал Софрон, снял шапку и пустился бежать.
Майор сидел в тележке и, взяв в руки вожжи, гнал лошадь.
— Простите! донесся до его слуха подавленный, жалобный крик.
—Не погубите…
Единственный свидетель этого, малый мальчишка, поднялся было на тележке и изумленно глядя назад, несколько раз повторил: —Дяденька что-то кличет… постой! Но, получивши достодолжное внушение, уселся и вплоть до дому не пытался выговорить пи одного слова.
Прошёл час. На краю деревни показался Сафрон все также с шапкой в руках, бледный, осунувшийся. Матреша, с вечера ещё разряженная, не понимавшая происшедшего и в испуге поджидавшая мужа, бросилась к нему навстречу, по отскочила, схватившись за подбородок, ибо почувствовала перед самым своим носом громадную, увесистую пятерню, и оба они остановились. Матреша, в синем сарафане, подпоясанная красным шелковым кушаком, сжала белой обнаженной рукой подбородок и широко раскрыв чёрные как уголь глаза, переводила их то на тарантас, то на потерянно стоявшего мужа, бессмысленно уставившегося в землю и не смевшего шевельнуть опущенным глазом.
Кучер оканчивал запряжку лошадей.
Майор сидел в коляске, в охотничьем костюме, от времени до времени ощупывая голову поверх фуражки рукой. Он даже не зашёл переодеться, не пустил на глаза Матрешу. Наконец кучер сел, тронул вожжами, и лихая тройка подхвативши разом, быстро унесла из виду барский экипаж. Только тогда Софрон с женою тронулись с места, и в глубоком молчании, отдельно, боясь подойти друг к другу, вошли в избу.
А. Чевакинский.

Если вам нравится этот проект, то по возможности, поддержите финансово. И тогда сможете получить ссылку на книгу «THE IRISH RED SETTER» АВТОР RAYMOND O’DWYER на английском языке в подарок. Условия получения книги на странице “Поддержать блог”