Примерное время чтения статьи 22 минуты

“Природа и Охота” 1887.1

Мемуары ирландского сеттера.

Ах ты-ж, собачонка!…


Тит. Сов. Попрыщин. 

Происхождения я несомненно благородного. Этого мало: чистота моей крови установлена по крайней мере десятью, если не двадцатью поколениями по восходящей линии: в моей родословной значится: красный ирландский Прайс от Девиль и Бьюти 2-й, от Ред, премированной в Дублине, от Сляй и Юно, от Страйпс и Мод, премированных, от Айриш-Гем и так далее, и так далее вплоть до Вильгельма Завоевателя. 

Девиль, Бьюти, Страйпс — все это имена, и какие имена!
 У меня точно душа растёт и сердце переполняется, когда я подумаю об этом.
Да, мы, nous autres gentilhommes собачьяго мира, мы умеем ценить и сознавать чистоту расы и, несмотря на все перипетии жизни, всегда остаемся верны принципу, что le sang fait un homme, то есть, что порода делает собаку. 

Положим, это маленький галлицизм и неточность, но дело не в галлицизме, а в том, что, выражаясь другою пословицей, bon sang ne peut mentir. 

Правда, говорят иные скептики: les vertus des pères ne passent pas toujours avec le sang dans leurs enfants, но на скептиков, вообще, мне наплевать: у этих господ нет идеала даже собачьего. 

Необходимое примечание: французскому языку я выучился еще щенком, ибо детство свое провел в аристократическом доме, где не говорили на другом языке кроме французского. Всякое знание облагораживает — и я горжусь моими знаниями. 

Но ещё более горжусь тем, что я ирландец. Если кому принадлежит будущее, то именно Ирландии. 

И сверх того — я красный; красный без малейших отметин, вполне red irish dog. Все они, мои великие соотечественники: и Брайт, и О’Еоннель, и Парнелл, и сам О’Донаван- Росса, все они красные без отметин, как и подобает сыновьям Зеленого Эрина.Помню, до двухмесячного возраста я жил в большом и богатом доме; помню подушку, на которой лежала моя мамаша, красавица Бьюти, следя ласковыми глазами, как вокруг неё возились я и несколько моих сестриц и братцев; дверь из нашей комнаты вела в большую залу, где блестели зеркала и бронза, где было так хорошо и просторно, но куда нас не пускали; а если мы пробирались туда и начинали беготню, поминутно спотыкаясь и падая на скользком паркете, сейчас же появлялась молодая особа со вздернутым носиком, в белом фартуке и половою щёткой в руках; она топала на нас ногами, грозила щеткой и мы, поджав хвосты, удирали в свою комнату под защиту милой мамаши. 

Помню я высокую полную даму, которая иногда проходила чрез нашу комнату и при виде которой мамаша почтительно виляла хвостом; помню высокого господина с седыми бакенбардами, гладко остриженною седою головой и с золотыми очками на носу, который иногда брал нас поочередно за шиворот и тщательно осматривал наши носы и лапы; мамаша всегда особенно радовалась его приходу и даже слегка визжала от удовольствия. 

Помню ещё девочку лет тринадцати или четырнадцати с большими голубыми глазами и золотистыми волосами, длинными, мягкими и шелковистыми даже более, чем подвес на моем хвосте. 

Она всегда врывалась к нам как ураган, эта девочка, брала нас на руки, бегала по комнате, тормошила нас и целовала. Нельзя сказать, чтоб это доставляло нам особенное удовольствие: даже мамаша глядела на это иногда с беспокойством; но в поступках девочки было столько теплоты и искренности! А, знаете, теплоту и искренность нельзя не ценить даже в тех случаях, когда она заставляет тебя поджимать хвост. 

Временами через нашу комнату проходил ещё один субъект, тоже довольно высокого роста, молодой, стройный и черноволосый; мамаша всегда встречала его приветливо; полная дама и девочка звали его Алексей Петрович, а Степан, который приносил нам корм, называл его учителем, и делал при этом такую рожу, как будто в его нос заползла муха или ему дали понюхать горчицы. 

Мне исполнилось три месяца от роду. Однажды, если не ошибаюсь, это было в Сентябре, я лежал на спине. Мамаша наклонилась надо мною и нежно искала у меня блох; я лежал, зажмурив глаза, и только изредка подрыгивая лапой, когда становилось уж очень щекотно. Трудно было найти что-либо прелестнее этой семейной идиллии. В это время возле нас остановилась полная дама и учитель. 

— Je veux vous faire un cadeau, Алексей Петрович! проговорила полная дама, указывая на меня пальцем учителю. 

Признаюсь, у меня сердце дрогнуло в предчувствии чего-то нехорошего; Алексей же Петрович совершенно растерялся и стоял, выпуча глаза и не доверяя своему счастью. 

Затем он порывисто схватил меня за загривок; Бьюти 2-я с легким визгом отошла в сторону. Я… я даже не визжал, у меня сделалась такая attaque des nerfs, которая потребовала даже деятельного вмешательства Степана для приведения в порядок окружающей обстановки… 

С этого времени Степан уж не приносил мне корму, а кормил меня сам Алексей Петрович… 

К новой своей обстановке я привык довольно скоро и даже почувствовал некоторую привязанность к моему новому хозяину (тесная, неразрывная дружба между нами установилась несколько позже) Воспитывался я по системе Белькруа, и не могу сказать, чтоб корни учения были для меня слишком горьки. Надлежащую их горечь и назначение висевшей на стене над кроватью моего хозяина плетки я узнал только впоследствии, более всего неприятно было бессмысленное торчанье над едой: стоишь над тарелкой супу; пар этакий приятный поднимается, ноздри тебе щекочет; аппетит страшный: все животики подводит, а в ушах так и звучит анафемское „тубо!“ 

Поставил бы я самого Алексея Петровича над тарелкой, да сказал бы „тубо“ — интересно знать, чтобы он тогда восчувствовал! 

Но у какого-то поэта сказано:

Ко всему человек привыкает, потому он и глуп, и велик… 

Привык и я к этому торчанью над тарелкой, мало того, даже стал находить, что это так и нужно, что это в порядке вещей. 

Пропускаю подробности о моем первоначальном воспитании, о моей детской жизни: они мало интересны для других, хотя для меня полны неизъяснимой прелести. Сколько светлой и вместе грустной поэзии в этих воспоминаниях о милом, далёком, безвозвратно промелькнувшем времени! 

Говорят, собака неспособна к поэзии. Неправда! Многим, я думаю, случалось слышать, как собака лает или даже воет на луну. Что же это, если не поэзия? Разве не слышится в первом случае дивная песня неразгаданной любви, или во втором — жалобная, тоскующая элегия, обращенная к тихой богине ночи? Разве и люди не тоже делают? 

Вспомните чудный поэтический образ Гоголевской Меджи! вспомните её ощущения при наступлении весны! Сердце её бьётся, она стоит, к чему-то прислушивается… подняла лапку… Это грациозно, но немного романтично. Не следует впрочем забывать, что Меджи — балованное дитя барского дома, что бездеятельная жизнь развивает фантазию, обусловливает беспредметные порывания туда, вдаль, к смутному, не определившемуся идеалу. 

Я не лишён поэзии, я это чувствую, но по природе своей я реалист и придерживаюсь натуралистической школы. Я тоже поднимаю лапу, но совсем в других случаях и по совершенно иным побуждениям. 

Помню первую охоту. Она оставила во мне неизгладимые впечатления: она сразу определила мой характер, наклонности, дала направление всей моей жизни, указала её цель, указала мое призвание, которому я неуклонно следую с тех пор. 

Мы вышли с Алексеем Петровичем на зорьке, и пошли по городским улицам. Я весело рыскал впереди, считая наше путешествие обычной прогулкой и только изумляясь, что мой хозяин выбрал для неё такое необычное время. 

Скоро, впрочем, мы очутились за городом и направились по тропинке, с обеих сторон которой стеною тянулась высокая, колосистая рожь. Я было сунулся в рожь, но голос хозяина остановил меня, и я смирно поплёлся за ним сзади. 

Миновали мы эту рожь и спустились в зеленую лощину. „Вперёд!“ произнес Алексей Петрович. Я бросился вперёд и скоро лапы мои зашлёпали по неглубокой воде, между зелёными кочками. Я оглянулся назад: Алексей Петрович шел за мною, поощряя меня лёгким свистом. 

Не умею вам сказать, что со мною сделалось: меня охватило какое-то странное чувство безграничного простора. Где-то там глубоко, глубоко в сердце сначала точно шевельнулось, а потом встало, разрослось и заполонило меня неудержимое желание мчаться во все ноги неведомо куда, вообще, мчаться почти бессознательно, выпучив глаза и свесив язык на сторону, повинуясь лишь одной неутомимой жажде движения. Кружить по этой зелёной равнине, увязая порою в грязь и разбрызгивая лужи мутной воды между кочками. 

Во всем этом чуялась и сказывалась страсть, но пока еще неосмысленная, неопределившаяся, лишенная надлежащего объекта. 

Скоро она, впрочем, осмыслилась: из-под моих ног вспорхнуло что-то и потянуло низко под болотом, мелькая передо мною беловатым хвостиком. Точно вся жизнь моя сосредоточилась в этом беловатом хвостике. Я гнался за ним до изнеможения. Зачем? Почему? Теперь не могу дать себе ясного отчёта… 

Да и как дать отчёт? Почему композитор порой с мучительной болью сердца ловит ускользающую от него мелодию, случайно промелькнувшую в его голове. Почему с тем же болезненно-страстным чувством поэт ловит надающуюся ему рифму; почему живописец по целым дням пачкает холст и лепит краску на краску, стараясь найти поразивший его оттенок в облаках, потонувших в роскошном освещении заката? 

Что ни говори они, а если резюмировать их суждения, то в конце концов выйдет, что всё вышесказанное для них есть тот же беловатый хвостик, низко летящий над зелёным болотом. Беловатый хвостик опустился в траву. Но когда я примчался к этому месту, он снова поднялся и повернул назад. Началась прежняя бешеная гоньба. 

Вдруг раздался резкий, сухой стук и предмет моего преследования комочком свалился в траву передо мною. Я неясно помню, как я подбежал к нему и как в моих зубах очутилась небольшая птичка с длинным носом. 

Первое что меня поразило, это тяжёлый своеобразный запах, заставивший меня немедленно выплюнуть птицу, и даже тщательно вытереть о траву морду, к которой пристало несколько пёрышек. Запах показался мне неприятным; но им определилась вся моя дальнейшая судьба. И теперь, как тогда он охватывает меня, одолевает, как одолевают созвучия поэта в минуты вдохновения. 

Судьба моя определилась, но мне предстояло ещё пройти долгую и трудную школу. Страстный и увлекающийся по натуре, я скоро почувствовал, что для всякого увлечения положены границы, иногда даже очень неприятные. Обидно и горько иногда становилось. Бывало, весь дрожа от страшного нервного напряжения, едва переступая с лапы на лапу, а иногда даже ползя на животе, подберёшься к объекту твоих стремлений, ждёшь, замирая, когда вместо грозного „тубо!“ раздастся желанное „пиль!“ рванёшься вперёд, как ошалелый, и, вдруг, в твою шею вопьются железные гвозди тяжёлого ошейника, как струна натянется проклятая привязанная к нему верёвка и плётка, как змея, обовьется вокруг тех частей твоего организма, которые менее всего повинны в увлечениях. Проклятая плётка! Холодная и бездушная она вещь, но прикосновение её очень, очень горячо.Плётка входит в систему собачьего воспитания по Белькруа. О республиканская нация, как много еще в тебе зверства, и как мало гуманности! 

Но странное дело; чем больше порол меня мой хозяин, тем большую привязанность я к нему чувствовал. Моя ирландская кровь волновалась, но я ни разу даже не попытался его укусить, хоть порой он драл меня без милосердия, так что я катался по траве и визжал благим матом. 

Говорят, что женщины особенно любят того, кто обходится с ними при пособии вышесказанного ненавистного орудия. К сожалению, я никогда не был женщиною и не могу судить, насколько это справедливо. 

Три года прошло, и прошло не бесследно для моего развития и самоусовершенствования. Я стал ясно понимать, что долг сам по себе, а увлечение тоже само по себе, что за исполнение долга иногда хвалят, а за увлечение обязательно высекут, и что таким образом долг выше увлечения. 

Принципиально, конечно; на деле это не всегда бывает, в особенности у натур поэтических, как моя, например. Да и чем я виноват, что у меня ирландская кровь, и что долг мне всегда представляется в образе бухгалтера коммерческого банка с пером за ухом и гемороем в пояснице? Во всяком случае, я привык охотиться в компании с другими собаками и у меня сменилась холодною рассудительностью та зависть или как, выражаются обыкновенно, та охотничья жадность, которая заставляла было меня во все ноги бросаться на чужую стойку и сгонять чужую птицу. Я нашел, что поступать так и неразумно и невыгодно, и пришел к убеждению, что Белькруа великий человек, и что по части собачьей педагогии у него есть истины, которые и не снились древним мудрецам. 

Вчера намеревались отправиться на охоту, но дождь помешал. У Алексея Петровича тем не менее собралась целая компания и просидели весь вечер. 

Были и собаки, но… только и была одна хорошенькая — желто-пегая Лола, по-видимому, аристократка из английских.

Я было хотел оказать ей несколько любезностей, как следует и прилично джентльмену чистой крови, но в это время преогромный косматый дурак черной масти толкнул меня очень грубо и, отворотясь в сторону, проворчал эпитет, весьма нелестный для моей особы. Я немедленно повернулся к нему задом, поднял хвост и ощетинил шерсть на спине, как это принято в нашем кругу для выражения презрения, и в свою очередь отпустил несколько соответственных эпитетов с соблюдением, впрочем, полнейшего приличия в присутствии дамского пола. 

Дуэль между нами казалась неизбежна и я уже соображал, какое повыгоднее принять положение, чтобы взять своего противника, по обыкновению, мертвой хваткой в горло и показать ему наглядно, что такое ирландские зубы. 

Но вдруг над нами прокатилось могучее: — Ну-у-у! 

Бедная Лола так и упала на пол от страха, мы тоже расползлись — кто под стол, кто под диван, основательно соображая, что дуэль теперь была бы несвоевременна и неминуемо повлекла бы за собою вооруженное вмешательство посторонних личностей по методе Беллькруа. 

Из под дивана, куда я залез, я стал рассматривать собравшихся охотников: типы! 

Один пожилой с поседевшими усами, с глазами, доброе выражение которых мало гармонировало с его вечно нахмуренным лбом и иронической улыбкой, кривившей его губы, был, по-видимому, авторитетом между ними и хозяином хорошенькой Лолы. После я убедился, что эта авторитетность была заслуженная. 

Убедился также, что водку и коньяк он мог пить как воду; качество, говорят, между людьми не последнее. 

Были и другие разных достоинств, но противнее всех был некий юноша в кургузом, точно общипанном пиджачке, на тоненьких ножках в жёлтых гетрах и новеньких штиблетах, с обезьяньей мордочкой, на которой играла презрительная улыбочка, с золотым pince-nez на носу и со стриженными волосами на круглой головке. 

Звался он князь Куксин-Передряпин: ему принадлежал, как оказалось, чёрный нахал, осмелившийся публично оскорбить мою честь. 

Удивительно право, как у людей всё идёт шиворот на выворот. Куксин — князь и породистый князь, а в чем эта порода сказывается? Ума не приложу. Я глубоко убеждён, что на собачьей выставке он не получил бы даже похвального отзыва. Мой Алексей Петрович заведомо плебейского происхождения, а в сравнении с ним Куксин — чистая дворняжка. На моего хозяина и поглядеть любо: морда прелестная, грудь широкая, задние лапы в струне, рёбра спущены ниже… 

Однако, я кажется немножко зарапортовался. 

Был и ещё один, знаток и специалист по части борзых, гончих и легавых. Я позабыл его фамилию, но хорошо знаю, что мнения его по собачьим вопросам ценятся на вес золота и что они непогрешимы, как геометрические аксиомы. Но ведь и специалисты — люди, и им доступны увлечения, а всякому интеллигентному псу известно, что увлечения, да притом, еще людские — самая непоследовательная вещь. Специалист подозвал меня к себе и несколько времени внимательно меня рассматривал: я стоял робко и почтительно, ибо знал, перед кем нахожусь. 

Алексей Петрович тоже обнаруживал некоторое беспокойство: я видел это по его лицу. 

— В крови и сомнения быть не может, заговорил наконец специалист. 

Алексей Петрович ожил, у меня хвост тоже задвигался совершенно непроизвольно. 

— Морда у него высокоблагородная… хвост несколько крючком… 

Хвост крючком! Я знаю, что уважаемый знаток находится в периоде увлечения пойнтером и высшей собачьей красотой признает прутик, воткнутый чуть не в спину объектов его увлечения. 

Красота, нечего сказать! Какое-то обдерганное приспособление, которым даже и повилять с благопристойностью нельзя. 

Гости сидели долго, болтали, курили, водку пили, свечку тушили из карабина Флобера, то есть тушил один Орбанов (владелец Лолы), а прочие палили довольно бесплодно. В заключение Орбанов поставил к стене нож и выстрелом разрезал о лезвие пульку на две части; все удивились и поднесли ему целый стакан водки, которую он и выпил совершенно благополучно. 

К концу вечера кто-то написал стихотворение, которое и было прочтено тут-же: 

Летает дупель одинокий 

Над топкой гладью моховой,

— Какой тиран его жестокий 

Из грязи выпутал родной?


Там, как чума, охотник рыщет,

Во весь карьер несутся псы…

Тебя никто в овсах не сыщет

  • Лети в прибрежные овсы!

Забыть там можешь про охоту, 

Усталым отдых дать крылам!…

Но он, дурак, летит к болоту,

Как будто жизнь и счастье там.

Стихотворение мне понравилось, но совет лететь в овсы я не нахожу вполне удачным. Мы, например, с Алексеем Петровичем при случае и овсов не помилуем, и не раз случалось, что, при подобных обстоятельствах, какой-нибудь грубый и необразованный мужик давал серьёзное обещание переломать мне ноги, а Алексею Петровичу намять бока. Кстати, должен сказать, что преотвратительная вещь искать в овсах или во ржи: ничего не слышишь, хоть убей, вот точно тебе в нос ваты напихали или чего-нибудь подобного.

О стихотворении рассуждали, говорили, между прочим, что это пародия, я задумался над этим словом. 

И пришло мне в голову, что если бы эту лежащую под столом чёрную пародию на сеттера да попасть где-нибудь в укромном месте — уже я бы ему показал ! 

Были на охоте, попали на высыпку богатейшую, но мой хозяин был решительно неузнаваем. 

Он пуделял так бессовестно, что я приходил не только в недоумение, но даже в отчаяние. Рядом со мною работала Лола. Она превосходно работает, даже, можно сказать, лучше меня. 

Да и, вообще, она премилая особа. 

Орбанов же просто делал чудеса: от его длинного Франкотта не уходила буквально ни одна птица. Дублеты по бекасам он делал такие, что я останавливался и поджимал хвост. Я в первый раз в жизни видел такую стрельбу. 

Недаром Лола хорошо работает: у этого стрелка работать — одно наслаждение. 

У конца болота мы сошлись с Орбановым. у Алексея Петровича болталось всего три дупеля, бекас да курочка, на Орбанове места не было не увешанного долгоносиками. 

— Что, Алеша, только и всего? – обратился он к моему хозяину. 

— Не могу я стрелять сегодня! – отвечал Алексей Петрович, – я расстроен с самого утра. 

Орбанов поглядел на него с участием.
— Бери мою дичь!
— Зачем это?
—- Бери! Не захочешь же ты, голубчик, чтоб Куксин окидывал тебя презрительными взглядами.
При имени Куксина моего хозяина передёрнуло. — А чёрт с ним!
— А ты всё-таки бери. Резонно тебе говорю!

— А вы как?..
— Мне что, старику?! Скажу, дичи не нашёл. Мою стрельбу знают и никакой Куксин рожи кривить не будет.
— Нет, всё-таки…
— Бери, говорю! Мне же легче тащиться будет… ну бери половину: хватит на двух.
И он стал отцепливать и бросать на траву одного дупеля за другим. Алексей Петрович взял штук пятнадцать, от прочих отказался. 

На привале мы застали уже всех прочих охотников, в том числе и князя Куксина-Передряпина. 

Его дорогая двухстволка была прислонена к дереву, на сучке висел новенький ягдташ, к ремешкам которого было прицеплено штук шесть дупелей: недалеко лежала противная черная пародия на сеттера, облизывая лапы. Сам князь полусидел полулежал, нахально задрал кверху свой крохотный носик, презрительно поглядывая на всех и куря дорогую сигару. Я сразу определил, что сигара была дорогая, к сигарному запаху я привык ещё давно, ещё когда был щенком и жил в доме хозяина моей мамаши. 

До сих пор вспоминается мне его обычная фраза: dans la vie il п у а que trois principes: le vin, la femme et la cigare. Вина я не пил, ибо, как известно, собаки отличаются трезвостью своего поведения, с женщинами был мало знаком по своему щенячьему положению, ну а сигарного дыму нанюхался вволю. От него никуда нельзя было уйти.
Пили чай, лениво разговаривали, Алексей Петрович, видимо, старался не обращаться к князю, а мы с чёрной пародией, пользуясь случаем, забрались в кусты и учинили дуэль. Дуэль настоящую, как следует быть, и если бы нас не растащили за хвосты, а не знаю, чем бы она кончилась. Проклятая пародия оказалась гораздо сильнее, чем я ожидал. Хорошо ещё, что зубы у неё не особенно острые, но и так я не могу сказать, что дёшево отделался. Целую неделю потом весьма и весьма многие части моего организма болели так, что нельзя было дотронуться. В особенности левой передней лапе досталось. И как я умудрился всунуть её ему в пасть, до сих пор не понимаю. 

Полагаю однако, что у него остались воспоминания и даже очень теплые. 

К нам постучались в дверь. 

Алексей Петрович что-то писал в это время; я вылез из-под стола и, по долгу службы и верности, порычал немножко. Алексей Петрович приказал мне замолчать и отворил дверь. 

В комнату впорхнула красавица с пышными золотистыми волосами. 

Лицо её показалось мне знакомо. Я стал припоминать, так точно, это она, девочка, ласкавшая нас, когда мы были маленькими. 

Чтоб лучше удостовериться, я подошел и обнюхал её — она. 

И она меня узнала, назвала по имени, схватила по старому за голову и поцеловала в лоб. 

Обрадовался я несказанно, я визжал, прыгал и вилял хвостом до изнеможения. 

Однако Алексей Петрович скоро прогнал меня на место, они уселись на диванчике. 

Как глядели они друг на друга, как обнимали, как лизали друг друга! 

Особенно старался Алексей Петрович: он лизал ей и руки, и глаза, и губы, а она так нежно склоняла к нему милую головку с золотистыми волосами. 

На собачьем языке это называется любовью; впрочем, и на человечьем эта штука кажется так же называется. 

С этого времени Алексей Петрович сделался решительно никуда негоден. Я даже подозреваю, что он стал стихи сочинять. 

От работы он совсем отбился и только по целым часам сидел неподвижно, задравши нос кверху и пристально глядя на потолок. 

Я тоже пробовал глядеть на потолок, желая узнать, что привлекает взоры моего хозяина, но потолок был как потолок, и на нём ничего особенного не было. 

По временам он произносил какие-то бессмысленные слова, по всем вероятностям, чью-то кличку. 

— Вера!… Вера!…При этом иногда прибавлялось: 

— У-у-у!… 

Я не без основания предполагал, что у него проявляется желание повыть немножко и что он только стесняется в присутствии такого специалиста по этой части, как я. 

Пробовали мы и на охоту ходить. И что это была за охота?! Сказать совестно, одно горе! 

Стоишь, стоишь над дупелем, даже поджилки у тебя заболят, а Алексей Петрович тоже стоит, курки у него не взведены, глаза бессмысленные. Чёрт знает что такое! 

Подойдет наконец, скажет: пиль! поднимешь ему дупеля, как нельзя быть лучше, а он вскинет ружьё да сейчас же и опустит, так и не выстрелит. 

— Лети, скажет, с Богом! Не могу я теперь ничьей живой души загубить, даже птичьей! В конце концов, я даже перестал искать, а начал за жаворонками гоняться – все же оно веселее. 

И Алексей Петрович ничего, даже рукой не махнёт. 

А в прежнее время за этакую штуку он так бы меня отработал по методе Белькруа, что шерсть бы клоками летела.

Белокурая красавица приходила к нам довольно часто. Прибежит, посидит несколько минут на диванчике, перекинется несколькими словами с Алексеем Петровичем, лизнет он ей раза два, три руки, она и убежит. 

И что с ним делалось после этих посещений — сказать нельзя. После прыгает, дурачится, ну точь-в-точь трёхмесячный щенок. 

На мою долго в такие минуты выпадали ласки, каких бывало и на охоте не заслужишь самою усердной и добросовестной работою. 

Подозрение моё, что он сочиняет стихи, совершенно оправдалось. По крайней мере, он часто ходил по комнате и пел диким голосом, который, кажется, называется баритоном: 

В свете не было примера, 

Как моя, любви такой,— 

Вера, Вера, Вера, Вера! 

Ангел, ангел, ангел мой!! 

А наша старая кухарка Аграфена при этом обыкновенно подгорюнивалась, подпирала левую щёку кулаком и говорила: 

— Ну, зарыдал, сердечный! 

Зарыдать-то зарыдал, а ружьё вот по целой неделе висело на стенке невычищенным. 

Это, по-моему, небрежность и даже непростительная. 

Удивительно, как страсти изменяют не только человечью, но даже собачью натуру! Об этом вопрос после. 

Недолго однако наше блаженство продолжалось. Стали набегать чёрные тучки. Посещения сделались реже, говорились какие-то мрачные слова и, по уходе своей золотистой Веры, Алексей Петрович все чаще и чаще стал бегать по комнате и терзать себя за вихор. 

Один раз он даже высказал такую сентенцию: — О женщины! Есть ли что в мире хуже?! 

Я на этот счёт имею свои мнения. Я их не высказал, но мне хотелось отвлечь мысли моего хозяина от этого предмета. С этой целью я выполз из-под стола, стал посреди комнаты и повилял хвостом с видом, выражавшим сомнение в правоспособности моего хозяина мыслить в данный момент рационально. 

В ответ на это с его стороны раздалось грозное: 

— Куш! 

Я замедлил и скверно сделал, ибо в ту же минуту он угостил меня таким пинком, что я перевернулся в воздухе и очутился у дивана на спине, подняв вверх все четыре лапы. 

Можно ли разговаривать с субъектом, когда он находится в состоянии невменяемости?! 

Кажется сердечные дела моего хозяина тю-тю! 

Сегодня произошла сцена, оставившая во мне самые печальные воспоминания. Золотистая Верочка пришла очень расстроенная. Алексей Петрович усадил её по обыкновению на диванчике; разговора их я сначала не понял, но судя по выражению их лиц, я не ждал от этой беседы ничего доброго. 

Наконец, Алексей Петрович воскликнул: 

— Да ведь это же невозможно, наконец! Ведь ты ж меня любишь?! 

Верочка ничего не отвечала и только низко наклонила голову. 

Алексей Петрович заходил по комнате, на лице его отражалось столько муки, что мне сделалось жаль его невыносимо; я даже почувствовал негодование к Верочке и, каюсь, у меня мелькнула грешная мысль схватить её зубами за нос. 

И, правду сказать, я теперь сожалею, почему не привел эту мысль в исполнение. 

— Знаешь, Вера, – опять заговорил Алексей Петрович:— я не выдержу, я с собой не совладаю. Я убью Куксина, я размозжу эту обезьянью голову на тоненьких ножках! 

Вера даже руками замахала.
— Ах нет, не делай этого, не делай! Если меня любишь хотя крошечку, не делай!
— Да ведь ты же не любишь его!? Терпеть не можешь? —- А ты не делай!… Милый, Алеша, не делай!… Ты меня погубишь!..


— Тебя?! Да ведь ты моя!… Я увезу тебя с собою!… 

— А папа? А мама?… 

— А дядя! А тетя! А бабушка с дедушкой! А Куксин, а чёрт, а дьявол!… 

Мой хозяин даже позеленел от ярости. Вера разразилась рыданиями. Он мгновенно утих, упал на колени, лизал ей руки, мяукал что-то чувствительное, обещал Куксину шеи не ломать. Вера, наконец, успокоилась и ушла, простившись очень холодно. 

Проводив её до двери, Алексей Петрович упал на диванчик, уткнулся носом в угол и зарыдал. 

И как он тяжело и трудно рыдал! Точно у него все нутро переворачивалось. 

Потом засмеялся и вышел у него этот смех больнее самих слез. 

— Finita la comedia! – порешил он, наконец:— эй ты, ирландец, понимаешь ли ты, что значит finita la comedia? 

Я подполз к нему и положил голову ему на колени. Он долго гладил меня, едва ли впрочем сознавая, что делает.

Вечером пришел Орбанов. Мой Алексей Петрович сиделъ, как в воду опущенный. Орбанов долго стоял над ним, участливо качая головою. 

– Алёша! – заговорил он наконец:—Алёша!
Алексей Петрович поднял голову.
— Плюнь ты на эту желтоволосую! Закатимся лучше на охоту!
Я вполне сочувствовал словам Орбанова: точь-в-точь мои мысли. Алексей Петрович покачал головою отрицательно. — Плюнь, говорю! Оставь, не по тебе она!
Алексей Петрович молчал.


— Верно говорю: не по тебе! Ты — плебей, мужик, а она иного поля ягода. Ты — ржаной, мякинный, а она, брат, пшеничная, да и не пшеничная, а ещё потоньше, повоздушнее, вон как пирожное бывает — испанские ветры что-ли. 

Алексей Петрович опустил голову ещё ниже.— Плюнь, говорю! Оставь ее Куксину да и рукой махни! Мой хозяин вскочил, как ужаленный.— Куксину?!— Куксину, Куксину!— Не бывать этому!

— Будет: логика того требует; логика природы, милый человек. Ты с ней и себя измучишь и её измучишь, только всего и будет. Гусь, брат, свинье не товарищ, а с Куксиным — они пара. В более благоприятном случае целую серию Куксиных-Передряпиных наплодят, а в менее благоприятном повернутся друг к дружке затылком и будут себе благодушествовать каждый на свой образец. Зачем же ты, милый человек, насильственно законы природы изменять хочешь? 

– Будет вам!


— Эх ты!… Жаль мне тебя, Алеша… Поедем на охоту! 

— Не хочу. 

— Поедем! Я тебя в Носодраловку свезу, гаршнепа, говорят, вывалило видимо-невидимо, а в ольшняке по опушке вальдшнепы показались. 

— Не могу! 

-— Ну, заладил! Хоть Прайса промнешь, он у тебя, пожалуй, позабыл, чем и дичь пахнет. 

— Не могу, голубчик!— Ну, как знаешь; а я еду. Прощай!Орбанов ушел. Крепко, признаться, я ругал своего хозяина за малодушие, а всю ночь вальдшнепы так и снились. 

Тоска с самого утра невозможная. Алексей Петрович ушел куда-то, я же просто не знал, куда мне деваться: сосёт, сосёт и сосёт под ложечкой — мочи нет. Пробовал по двору ходить, на улицу выбегал раза два — сил никаких нет, тошно! Положительно, не сознавая, что делаю, сел я, наконец, посреди двора, поднял морду вверх и заголосил, постепенно переходя от piano tristamente до fortissimo con espressione. Старая Аграфена опрометью выскочила из кухни. 

— А чтоб ты пропал! На свою голову! 

Мне, признаться, в тот момент было решительно всё равно, на чью голову ни выть: на свою, так и на свою. Очень уж меня тоска одолела. 

Калитка скрипнула, вошёл Алексей Петрович. Мне стало точно легче; я подошел к нему, он меня погладил. 

— Чуешь, моя бедная собака?! 

И так он это печально сказал, что у меня опять явилось жестокое желание завыть во всю глотку. Однако, я воздержался. Мы вошли в комнату, Алексей Петрович сел за стол и написал что-то на бумажке.
Затем он подозвал меня и долго, долго глядел на меня, точно наглядеться хотел.
— Прощай, мой пёс! Мой… был ты мой, а теперь будешь ничей… res nullius…
Он засмеялся злым таким, нехорошим смехом. Меня эта фраза поразила, хотя, я её не понял ясно. Алексей Петровичъ отвернулся и забарабанил пальцами по столу. 

Вера, Вера, Вера, Вера!… запел было он, да так и оборвал, не кончивши мотива. Теперь он бесцельно глядел вглубь комнаты, а по лицу его бродила улыбка. 

Мне даже жутко стало от этой улыбки, точно он самого себя казнил, над самим собою глумился; так и думалось: не то он меня сейчас драть начнет, не то самому себе язык высунет. 

Минут пять должно это продолжалось, затем мой хозяин вскочил и быстро заходил по комнате, говоря сам с собою. 

В речи его я опять ничего не понял; помню только, что в ней говорилось что-то о жизни и о выеденном яйце. 

Внезапно он остановился посреди комнаты; по губам его пробежала та же улыбка. 

— Поглядел кто со стороны — подумал бы, что я нарочно оттягиваю, что я боюсь… 

И Алексей Петрович подошел к кровати, вынул из-под подушки револьвер, взвёл курок и поднял руку с револьвером к виску. 

Раздался сухой, негромкий выстрел; колени моего хозяина подогнулись, точно его кто подшиб; руку с револьвером откинуло; тело рухнуло; голова звучно стукнулась о пол. Я бросился к моему хозяину или лучше сказать к тому, что ещё так недавно было моим хозяином. Это что-то лежало передо мною ещё тёплое, но уж совсем неподвижное: он был „готов“, как он сам некогда любил выражаться об убитом наповал дупеле. 

Я совсем обезумел и сидел над телом, ничего не сознавая, пробовал полизать кровь, которая еще сочилась из маленькой круглой ранки. Зачем я это делал, не знаю, но я полизал её, она была тёплая, солёная, невкусная… 

Пришли какие-то люди; что-то говорили, писали, положили тело на стол и над ним что-то творили, ничего этого я не могу ясно припомнить, не до того мне было. 

Потом эти люди ушли, осталось только два человека, один, судя по всему, квартальный надзиратель, другой, кажется, доктор. — А вот пёс остается — куда его? сказал квартальный. 

— Да! процедил сквозь зубы доктор. 

— Пёс важный! Это от графских собак, я знаю, опять сказал квартальный. 

— Да! опять процедил доктор.
—  Пропадёт так, зря! Надо прихватить.
— Отчего не прихватить: и я на это рассчитываю. 

Возник спор; перевес остался на стороне квартального. 

— Законно ли это будет? – заявил свои последний аргумент доктор. 

— Вот ещё! Чего тут незаконного: ведь он теперь ничей. 

Мгновенно мне припомнилась фраза моего бывшего хозяина, и кровь моя закипела: я потерял своего друга, своего Алексея Петровича… я, сын Девиль и Бьюти, я, чистокровный ирландец, и я теперь ничей… res nullius… вещь… даже не живое существо, а вещь… и достояние какого-то квартального… по акту насилия… Нет, погоди! 

И когда квартальный нагнулся, чтоб взять меня за ошейник, я в первый момент съёжился, как кошка, а во второй влепился ему мертвой хваткой в горло. 

Горла к сожалению я не прокусил, в моих зубах остался только клок суконного воротника, который я тотчас же, впрочем, выплюнул… 

Сижу на бактериологической станции и предохраняюсь от бешенства по методе Пастера. 

Не могу сказать, насколько научна эта метода, но насколько туги и крепки употребляемые при этом намордники, знаю по опыту. 

Мне уж четвёртое впрыскивание делают и теперь у меня вместо крови одни бактерии. О бедная моя ирландская кровь! И я взбешусь! взбешусь, я это чувствую: у меня уж и теперь появляются какие-то смутные видения..-Эх, поскорее бы! Надоело! Ужасно неприятно сидеть в наморднике!… 

Н. Вербицкий. 

Картина Жаклин Стенхоуп.


Если вам нравится этот проект, то по возможности, поддержите финансово. «Поддержать»и сможете получить ссылку на книгу «THE IRISH RED SETTER» АВТОР RAYMOND O’DWYER на английском языке в подарок.

Поделитесь этой статьей в своих социальных сетях.

Насколько публикация полезна?

Нажмите на звезду, чтобы оценить!

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

Оценок пока нет. Поставьте оценку первым.

error: Content is protected !!